Элементарные частицы
Шрифт:
Когда они проснулись, солнце в прогале между многоэтажками садилось; было около семи часов. Брюно откупорил бутылку белого вина. Он никому никогда не рассказывал о годах, что прошли после его возвращения из Дижона; теперь он сделает это.
– В восемьдесят девятом, в начале учебного года, Анна получила место преподавателя в лицее Кондорсе. Мы сняли квартиру на улице Родье, маленькую, темноватую, из трех комнат. Виктор ходил в подготовительный класс, теперь в дневные часы я был свободен. Тогда-то я и стал ходить к шлюхам. В квартале было много салонов тайского массажа – «Новый Бангкок», «Золотой лотос», «Маи Лин»; девушки были любезны, улыбчивы, все проходило отлично. В ту же пору начались мои консультации у психиатра; я уж и не помню в точности, кажется, он был с бородой, но возможно, я его путаю с персонажем фильма. Я принялся описывать ему свое отрочество, много распространялся о массажных салонах; я чувствовал, что он меня презирает, и мне это доставляло удовольствие. В январе я его сменил. Новый был добряк, он вел прием неподалеку от Страсбур-Сен-Дени, так что на обратном пути можно было завернуть в пип-шоу. Звали его доктор Азуле, у него в приемной всегда имелись номера «Пари-матч»: в общем-то, у меня сложилось впечатление, что это хороший специалист. Мой случай его не слишком заинтересовал, но я на него обиды не держу – ведь все это и впрямь ужасно банально, я был типичным стареющим мудаком, фрустрированным и утратившим вкус к своей жене. В тот же период его пригласили как эксперта на судебный процесс группы молодых сатанистов, которые расчленили и сожрали слабоумную – такое, что ни говори, эффектнее. В конце каждого сеанса он советовал мне заняться спортом, это у него был прямо пунктик – он и сам уже начал отращивать брюшко. В конечном счете его сеансы были забавны, хотя несколько унылы; единственная тема, при которой он слегка оживлялся, – мои отношения с родителями. В начале февраля я получил возможность рас сказать ему на сей счет по-настоящему забавный
В начале марта мне позвонили из академической инспекции. Какая-то преподавательница ушла в декретный отпуск ранее, чем предполагалось, ее место освобождалось вплоть до завершения учебного года, речь шла о лицее в Мо. Я немного колебался, у меня, как-никак, сохранились прескверные воспоминания об этом городишке; сомнения одолевали меня часа три, пока я не понял, что на воспоминания мне чихать. Вероятно, это и есть старость: эмоциональные реакции притупляются, в тебе остается мало злобы и мало радости; интересуешься в основном функционированием собственных органов, их ненадежной сбалансированностью. Выйдя из поезда, затем пересекая город, я больше всего был поражен его небольшими размерами, уродством и безликостью. В детстве, воскресными вечерами возвращаясь в Мо, я чувствовал, что попадаю в огромный ад. На самом деле ад был совсем маленький, напрочь лишенный какой-либо выразительности. Дома, улицы… все это не вызывало у меня никаких воспоминаний; лицей и тот был модернизирован. Я посетил интернат, теперь преображенный в музей местной истории. В этих самых залах меня били и унижали, в меня плевали, писали мне в лицо, совали мою голову в унитаз с дерьмом. И все же я не испытал никакого волнения, разве что легкую грусть – самого общего порядка. «Даже Господь не властен сделать небывшим то, что было», – утверждает где-то уже не помню какой писатель-католик; но судя по тому, что осталось от моего детства в Мо, это не такая уж трудная задача.
Несколько часов подряд я блуждал по городу, забрел даже в Пляжный бар. Вспоминал Каролину Иессайян, Патрицию Хохвайлер, но, говоря по правде, я их никогда не забывал; ничто на этих улицах особенно не обостряло эти воспоминания. Мне встречалось много молодежи, приезжих – в особенности черных, их стало куда больше, чем в пору моего отрочества, только это и было по-настоящему ново. Затем я отправился в лицей, знакомиться. Директора позабавило, что я один из бывших здешних учеников, он собрался было отыскать мое личное дело, но я заговорил о другом, мне удалось его отвлечь. Мне дали три класса: второй, первый «А» и первый «В». Я сразу смекнул, что всего тяжелее будет с первым «А»: там было трое парней и три десятка девиц. Тридцать шестнадцатилетних девчонок. Блондинок, брюнеток, рыжих. Француженки, арабки, азиатки… все аппетитные, все желанные. И они спали с парнями, это было видно, спали, меняли их, напропалую прожигали свою юность; я каждый день проходил мимо автомата, торгующего презервативами, они брали их при мне, не стесняясь.
Все началось с того, что я принялся внушать себе, будто у меня, может статься, есть шанс. Здесь должно быть много дочек из разведенных семей, я сумею высмотреть такую, что ищет образ отца. Это может сработать, я чувствовал: может. Но отцу положено быть мужественным, уверенным, плечистым. Я отпустил бороду и записался в гимнастический клуб. Затея с бородой была не слишком удачной, она выросла жиденькая и придавала мне несколько странноватый вид, а ля Сальман Рушди; зато мои мускулы отреагировали хорошо: за несколько недель я по всем правилам развил дельтовидные и грудные мышцы. Но возникла еще одна, новая проблема – мой член. Теперь это может показаться диким, но в семидесятых никого особо не интересовали размеры мужского орудия; в свои отроческие годы я имел все мыслимые комплексы по поводу собственного тела, все, кроме этого. Не знаю, кто первым поднял эту тему, вероятно гомики; впрочем, равным образом интерес к ней проявляют и американские полицейские романы; у Сартра, напротив, она совершенно отсутствует. Как бы там ни было, в душевой гимнастического клуба я осознал, что морковка у меня совсем маленькая. Дома проверил: если прижать конец сантиметра к основанию члена, получается 12, а если очень постараться – от силы 13 или 14 сантиметров. Я открыл новый источник терзаний, и тут уж ничего нельзя было поделать, это был непоправимый, решающий недостаток. Именно с этого момента я возненавидел негров. Впрочем, в моем лицее их оказалось не много, по большей части они учились в лицее Пьера де Кубертена, том самом, где небезызвестный Дефранс устраивал свои философские стриптизы и упражнялся в пресмыкательстве перед молодежью. В моих классах чернокожий был всего один, в первом «А», ражий детина по имени Бен. Он вечно разгуливал в каскетке и шортах; я уверен, что штырь у него был громадный. Натурально, все девицы так и расстилались перед этим бабуином; а я, который пытался заставить их изучать Малларме, не представлял для них никакого интереса. Так вот какой финал судьба уготовала европейской цивилизации, с горечью говорил я себе: мы снова простираемся ниц перед толстыми фаллосами, вроде как у этого павиана вида hamadryas. Я взял обыкновение являться на занятия без трусов. Негр гулял именно с той, которую я бы выбрал для себя, – хрупкой, с очень светлыми волосами, детским личиком и хорошенькими, как яблочки, грудками. Они приходили на занятия, держась за руки. Во время классных письменных работ я всегда оставлял окна закрытыми; девочкам было жарко, они стаскивали свои свитера, их футболки липли к груди; я мастурбировал, прячась за письменным столом. Еще помню день, когда я им поручил разбор фразы из романа «У Германтов»:
«Чистота крови, к которой из поколения в поколение не примешивалось ничего, что не принадлежало бы величайшим, знатнейшим родам Франции, лишило этих людей даже тени того, что мы называем „манерностью“, придав им самую безукоризненную простоту».
Я поглядел на Бена: он скреб в затылке, чесал себе яйца, разминал жевательную резинку. Что он тут способен понять, обезьяна? Впрочем, и все остальные, что они могут в этом понять? Я и сам-то начинаю теряться в догадках, что на самом деле хотел сказать Пруст. Эти его десятки страниц про чистоту крови, про благородство гения по сравнению с благородством знатности, про особенности среды выдающихся профессоров медицины… все это казалось мне сущим поносом. По видимости, мы теперь живем в упрощенном мире. Герцогиня Германтская имела куда меньше «капусты», чем Сноуп Даджи Дог, у последнего «капусты» меньше, чем у Билла Гейтса, зато девок он пялит куда больше. Два параметра, не более того. Конечно, можно бы задумать написание прустианского романа для денежных мешков, где бы известность противопоставлялась богатству, или вывести на сцену противоборство между знаменитостью, работающей на широкую публику, и знаменитостью для более узкого круга, для happy few, немногих счастливцев, но все это не представляло бы никакого интереса. Известность в области науки и культуры не более чем посредственный эрзац подлинной славы, славы, тиражируемой mass-media; и эта последняя вкупе с индустрией развлечений выкачивает более значительные денежные массы, нежели любой другой вид человеческой деятельности. Что такое банкир, министр, директор предприятия в сравнении с киноактером или рок-звездой? С финансовой, сексуальной и любой другой точки зрения не более чем ноль. Стратегия исключительности, так тонко описанная Прустом, по нынешним временам утратила всякий смысл. Если рассматривать человека как животное иерархическое, как строителя иерархий, то между обществом XVIII века и нашим не больше общего, чем между Малым Трианоном и радиовышкой. Пруст оставался европейцем до мозга костей, одним из последних европейцев, наряду с Томасом Манном; то, что он писал, уже не имеет никакой связи с какой бы то ни было реальностью. Разумеется, фраза насчет герцогини Германтской остается великолепной. И тем не менее все это теперь уже малость наводит тоску; и я кончил тем, что обратился к Бодлеру. Тревога, смерть, стыд, хмель, ностальгия, загубленное детство… все это сплошь бесспорные сюжеты, основательные темы. Однако же странно это выглядело. Весна, зной, все эти возбуждающие куколки – и я, декламирующий:
Остынь, моя Печаль, сдержи больной порыв.Ты Вечера ждала.Он сходит понемногуИ, тенью тихою столицу осенив,Одним дарует мир, другим несет тревогу.В тот миг, когда толпа развратная идетВкушать раскаянье под плетью наслажденья,Пускай, моя Печаль, рука твоя ведетМеня в задумчивыйЯ выдержал паузу. Стихотворение их взволновало, я это чувствовал, весь класс затаил дыхание. Это был последний урок; через полчаса мне опять идти на поезд, потом возвращаться к своей жене. Вдруг из глубины зала раздался голос Бена: «Ого, старик! Да у тебя смерть в башке засела!» Он сказал это громко, но, по правде говоря, это была не дерзость, в его голосе слышалось даже что-то вроде восхищения. Я так толком и не понял, обращался ли он к Бодлеру или ко мне; по сути, в качестве «комментария к тексту» это было не так уж плохо. Тем не менее я должен был это пресечь. Я просто сказал: «Выйдите вон». Он не двинулся с места. Я подождал тридцать секунд; я вспотел от страха; я чувствовал, что близится момент, когда не смогу выдавить из себя ни звука; тем не менее я нашел в себе силы повторить: «Выйдите вон». Он поднялся, очень медленно собрал свои вещи и двинулся ко мне. Во всех силовых конфликтах есть благословенный момент, та волшебная секунда, когда воля и агрессия обоих противников уравновешивают друг друга. Бен остановился передо мной, он был на целую голову выше, я думал, он влепит мне затрещину, но нет, он в конце концов просто направился к двери. Я одержал победу. Маленькую победу: назавтра он снова пришел на занятия. Похоже, он что-то понял, однажды встретившись со мной глазами, так как начал лапать свою подружку прямо на уроках. Он задирал ей юбку, совал руку как можно дальше, мял ее ляжки; потом поглядывал на меня с улыбкой, весьма наглой. Я хотел эту куколку до бешенства. Весь уик-энд я сочинял расистский памфлет, пребывая в состоянии почти непрестанной эрекции; в понедельник я позвонил в «Бесконечность». На сей раз Соллерс принял меня в своем кабинете. Он был игрив, лукав, будто на телеэкране, даже и того лучше. «Вы самый настоящий расист, это чувствуется, это держит, это отлично. Бах-бах!» С весьма изящной ужимкой он выхватил одну из страниц, отметил пассаж на полях: «Мы завидуем неграм, мы ими восхищаемся, потому что жаждем по их примеру снова стать животными, животными, одаренными большим членом и крошечным мозгом рептилии, подчиненным потребностям их члена». Он шаловливо потряс листком: «Это круто, это смело, это очень щеголевато. У вас талант. Кое-что кое-где, правда, поверхностно, – мне, к примеру, не слишком по душе подзаголовок: „Расистом не рождаются, им становятся“. Второстепенности, оговорки – это всегда немножко… Гм…» Лицо его омрачилось, но он сделал пируэт мундштуком и вновь заулыбался. Настоящий клоун, просто милашка. «Почти не чувствуется влияний, и потом, ничего сверх меры шокирующего. К примеру, вы не антисемит!» Он вытаскивает на свет другой пассаж: «Одни евреи избавлены от сожалений, что они не негры, ибо с давних времен они избрали путь разума, стыда и чувства вины. Ничто в западной культуре не может ни сравниться, ни хотя бы приблизиться к тем высотам, каких евреи достигли, побуждаемые сознанием виновности и стыдом; именно потому негры питают к ним особую ненависть». С блаженным видом он плюхнулся обратно в кресло, закинув руки за голову; на мгновение мне показалось, что сейчас он положит ноги на письменный стол, но этого не случилось. И опять наклонился вперед, ему не сиделось на месте. «Ну-с? Что будем делать?» – «Не знаю, но вы могли бы опубликовать мой текст». – «О-ля-ля! – он расхохотался, как будто я отпустил забавную шутку. – Напечатать такое в „Бесконечности“? Но, дружочек мой, вы не отдаете себе отчета… У нас теперь, знаете ли, не времена Селина. Есть такие темы, о которых уже нельзя писать что вздумается… подобный текст мог бы на влечь на меня серьезные неприятности. Думаете, у меня мало неприятностей? Если я служу в издательстве „Галлимар“, так, по-вашему, мне можно делать все, что в голову взбредет? За мной, знаете, послеживают. Так и ждут промаха. Нет-нет, это было бы затруднительно. А что у вас еще припасено?»
9
Ш. Бодлер. Раздумье. Из цикла «Сплин и Идеал». (Перевод С. Андреевского.)
Он, похоже, был непритворно удивлен, что я не принес ему другого текста. Мне было досадно, что я его разочаровал, я бы с величайшей охотой был «его дружочком», и чтобы он водил меня на танцы, поил виски в Пон-Руаяле. Выйдя на улицу, я пережил момент крайнего отчаяния. По бульвару Сен-Жермен проходили женщины, стояла предвечерняя жара, и я понял, что мне никогда не стать писателем; осознал я также и то, что мне на это насрать. Но как же тогда быть? Секс уже стоил мне доброй половины жалованья, просто непостижимо, что Анна до сих пор ни о чем не догадалась. Я мог бы вступить в Национальный фронт, но чего ради жевать кислую капусту в компании недоносков? Как бы то ни было, среди правых мало толку искать женщин, они если и есть, то путаются с десантниками. Мой текст был полной бессмыслицей, и я швырнул его в первую попавшуюся урну. Мне следовало сохранять свою позицию «левого гуманиста», это мой единственный выигрышный шанс, в глубине души я был уверен в этом. Я уселся на террасе «Эскориала». Разболевшийся пенис был воспален, раздут. Я заказал два пива, затем отправился домой пешком. Переходя Сену, вспомнил Аджилу. Это была арабка из моего второго класса, очень хорошенькая, очень тоненькая. Прилежная ученица, по возрасту на год опережавшая своих одноклассников. У нее было кроткое, умное лицо, в глазах никакой насмешки; ей очень хотелось успевать в учебе, это сразу было видно. Зачастую такие девушки живут в окружении скотов и убийц, им довольно, чтобы их немножечко приласкали. В течение двух следующих недель я часто заговаривал с ней, вызывал к доске. Она не избегала моих взглядов, у меня сложилось впечатление, что она не находит это странным. Следовало поспешить, ведь уже начался июнь. Когда она возвращалась на свое место, я смотрел на ее маленький зад, туго обтянутый джинсами. Она мне так нравилась, что я стал подцеплять проституток. Я воображал, как мой член погружается в мягкую волну ее длинных черных волос; я даже мастурбировал на одном из классных сочинений.
В пятницу 11 июня она пришла в коротенькой черной юбке; занятия кончались в шесть. Она сидела в первом ряду В ту минуту, когда она скрестила ноги под столом, я был на волосок от обморока. Она сидела рядом с толстой блондинкой, которая выбежала из класса сразу после звонка. Я встал, положил руку на ее блокнот. Она осталась сидеть, было похоже, что она не спешит. Все ученики вышли, в зале воцарилась тишина. У меня в руке был ее блокнот, я даже сумел прочитать некоторые слова: «Remember… ад…» Я сел рядом. положил папку на стол, но заговорить с ней не мог. Мы так и просидели молча не меньше минуты. Несколько раз я погружался взглядом в глубину ее больших черных глаз, но не переставал одновременно улавливать малейшее ее движение, едва заметный трепет ее груди. Она сидела вполоборота ко мне, ее ноги были раздвинуты. Я не помню, как сделал этот жест, наверное, он был полубессознательным. В следующее мгновение я почувствовал, что моя левая ладонь лежит на ее колене, в глазах помутилось, я вспомнил Каролину Исссайян, и молния стыда обожгла меня. Та же ошибка, абсолютно та же ошибка, повторенная через двадцать лет! Как Каролина Иессайян два десятилетия тому назад, она несколько мгновений оставалась неподвижной, слегка покраснела. Потом очень мягко отвела мою руку, однако не встала, не сделала попытки уйти. Сквозь забранное решеткой окно я видел девушку, которая торопливо шла через двор, в направлении гаража. Правой рукой я расстегнул молнию своих брюк. Она вытаращила глаза, уставившись на мой член. Ее глаза излучали жаркий трепет, я мог бы извергнуться под воздействием одного лишь ее взгляда, и в то же время я сознавал: нужно, чтобы она сделала хоть малое встречное движение, тогда мы стали бы сообщниками. Моя правая рука потянулась было к ее руке, но у меня не хватило сил довершить задуманное. Вместо этого я схватил свой член и с умоляющим видом протянул его ей. Она покатилась со смеху; мне кажется, я тоже засмеялся – и стал мастурбировать. Я продолжал смеяться и наяривать, пока она собирала свои тетрадки и книжки и потом, когда она встала, чтобы уйти. В дверях она обернулась, чтобы взглянуть на меня еще раз; я излился и ничего больше не видел. Только ясно услышал стук захлопнувшейся двери, звук ее удаляющихся шагов. Я был словно оглушен ударом огромного гонга. И все же с вокзала мне удалось позвонить Азуле. Я совсем не помню, как поездом возвращался домой, как ехал в метро; он принял меня в восемь часов. Меня била дрожь, я не мог с ней совладать, он тотчас сделал мне укол успокоительного.
Три ночи я провел в больнице Святой Анны, потом меня перевели в психиатрическую клинику министерства национального просвещения, в Верьер-ле-Бюис-сон. Азуле был заметно обеспокоен; пресса в том году начала много писать о педофилии, все будто сговорились «делать упор на педофилию». Скорей всего из ненависти к старикам, от враждебности и отвращения к старости это становилось прямо-таки национальной идеей. Девочке было пятнадцать, я был ее учителем, злоупотребил своей властью; к тому же она была арабкой. Короче, идеальное досье для увольнения с последующим линчеванием. Через две недели я стал понемногу успокаиваться; подошло окончание учебного года, и Аджила, видимо, не заговорила. Мое личное дело приобретало более традиционный характер. Преподаватель, страдающий депрессией, с некоторой склонностью к суициду, нуждающийся в том, чтобы подлечить свою психику. Что в этой истории удивительно, так это то, что лицей города Мо не считался заведением особенно «свирепым»; но возвращение туда растравило психологические травмы моего раннего детства; а в конечном счете дело там было организовано очень хорошо.
В клинике я провел немногим больше полугода; мой отец несколько раз заходил навещать меня, вид у него был с каждым разом все более благожелательный и утомленный. Я был так напичкан транквилизаторами, что более не испытывал никаких сексуальных вожделений; но медсестры время от времени брались за меня. Я прижимался к ним, замирал на одну-две минуты, потом снова ложился. Это приносило мне такое облегчение, что главный психиатр рекомендовал не пренебрегать подобными методами, если они не видят к тому непреодолимых препятствий. Он подозревал, что Азуле сказал ему не все, но у него было много куда более серьезных пациентов, шизофреников и опасных безумцев, у него не нашлось достаточно времени, чтобы заниматься мной; он считал, что у меня есть свой лечащий врач, и это главное.