Элизабет Финч
Шрифт:
Только теперь я поднял на нее взгляд: она улыбалась.
– Нил, дорогой, конечно. И лучше всего, мне кажется, было бы вместе пообедать.
Так начался новый этап моей жизни. Раза два-три в год мы встречались в итальянском ресторанчике поблизости от ее дома, в западной части Лондона. Правила были ясны, хотя никогда не проговаривались вслух. Я приезжал ровно в час; она уже сидела за столиком и курила. Мы заказывали пасту дня, зеленый салат, по бокалу белого вина и по чашке черного кофе. Однажды, еще на первых порах, я, в нарушение установленного порядка,
– Ну как? – Она резко перегнулась через стол. – Сплошное разочарование?
Обед продолжался ровно час с четвертью. Платила всегда Э. Ф. Стоило мне присесть к столу, как она спрашивала: «Ну, с чем ты сегодня пришел?» – перекладывая инициативу на меня, но я не возражал. И, зная, что впереди у нас ровно час с четвертью, я не только сознательно выбирал тему разговора, но и в некоторой степени… нет, на полную мощность… включал мозг. Ее присутствие делало меня умнее. Откуда-то всплывали знания, рассказ становился более связным. И мне отчаянно хотелось ее порадовать.
Как я уже сказал, она была совершенно не публичной персоной, да и не стремилась таковой стать. Ни ее темперамент, ни способности не были заточены на известность. Сдается мне, она даже не рассматривала этот вопрос. Помню, как-то раз она заметила, что у древних греков Клио была музой истории: ее изображали с книгой или со свитком в руке, «а в наш более просвещенный век американцы вручают премию „Клио“ за достижения в рекламе». Ко всему прочему Клио считалась и музой игры на лире, но для прославления успешных рекламщиков почему-то не приглашают музыкантов с лирами. У нее была особая манера речи: лукаво-ироничная, а оттого совершенно не обидная – по крайней мере, для нас – и лишенная всяческой покровительственности. Вдобавок таким способом она как бы убеждала: «Не принимайте на веру провозглашенные ценности своего времени».
За одним из таких обедов я спросил, почему она решила посвятить себя обучению взрослых.
– Меня не привлекает отсутствие любознательности, – ответила она. – Как ни парадоксально, юные более самоуверенны, а их устремления, хотя и объективно туманные на посторонний взгляд, представляются им четкими и достижимыми. У взрослых не так… некоторые, конечно, поступают на вечернее отделение, чтобы только потрафить своим желаниям, но большинство все же руководствуются тем, что в их жизни чего-то недостает, что они, вероятно, нечто упустили, а теперь им дается шанс – и, возможно, последний – наверстать упущенное. И меня это глубоко трогает.
Мне вспомнилось, как встретил ее наш поток: затяжным благоговейным молчанием, ощущением неловкости и скрытой насмешкой, но очень скоро на смену всему этому пришла искренняя теплота. А вместе с тем и определенная забота: мы каким-то чудом уловили в ней неприспособленность к этому миру, некую уязвимость, рождаемую, как видно, возвышенным образом мыслей. Но с нашей стороны тоже не было и тени покровительственного тона.
С годами до меня дошло и то, что ее описание взрослых обучающихся целиком и полностью относилось ко мне; без сомнения, именно поэтому я и поддерживал с ней знакомство после вручения дипломов. И еще потому, что она сама мне это разрешала.
Иногда я в угоду ей прогибался; она же ни разу не поступилась ни одной мыслью, ни одним суждением, чтобы избежать разногласий. Я к этому привык – а куда было деваться? Однажды речь зашла о реакции общественности на какой-то политический скандал, и я предположил, что у людей вообще есть привычка искать виновных.
– Привычка – не то же самое, что хорошая привычка, – ответила она.
– Но если найти виновного, то можно изменить положение дел.
– Каким же образом?
– Проголосовать «против» на выборах.
– Это расхожее заблуждение: считать, что смена правительства ведет к улучшению ситуации.
– Надо прислушиваться к голосу отчаяния.
– Нет, надо прислушиваться к голосу разума. Ты видишь у меня признаки отчаяния?
– Нет, не вижу. Но готов поспорить, что вы всегда ходите на выборы.
– В полной уверенности, что они ни на что не влияют.
– Тогда что вас гонит на выборы?
– Гражданский долг. Автоматизм.
Тут я едва сдержался:
– Откуда такое высокомерие?
– По отношению к кому?
– Ну, как сказать… к другим избирателям.
– Ты хочешь сказать, что я обязана полностью разделять их надежды, чаяния и грядущие разочарования? Главная функция политика – вызывать разочарование.
– А это, знаете ли, уже цинизм.
– Не соглашусь. Я не причисляю себя к циникам.
– А к кому вы себя причисляете?
– Я не настолько тщеславна, чтобы навешивать на себя ярлыки.
Как всегда, она хранила сверхъестественное спокойствие. Которое порой меня бесило. Она что, использовала меня как игрушку? До сих пор не переставала поучать?
– Значит, цинизм – не ваше кредо. А каково же ваше… анархизм?
– В философском плане я вижу привлекательность такого кредо. Но в плане реальности оно всегда обречено, учитывая изломанные ветви человеческого древа.
– Значит, вы признаете, что нам необходимо какое-либо организующее начало?
– Я признаю, что оно будет с нами всегда, хотим мы этого или нет.
– И что конституционная демократия – наименее гнусный строй из тех, что мы открыли для себя на сегодняшний день?
– Такой тезис, очевидно, сформулирован кем-то из демократов, да?
– Значит, вы не относите себя ни к циникам, ни к анархистам. В таком случае… к эпикурейцам?
– Эпикур, несомненно, был очень мудрым психологом.
– По-моему, вам наиболее близок стоицизм.
– О, это очень привлекательное мировоззрение.
– По той причине, что оно развязывает вам руки и прочее?
– Нил, дорогой, ты сейчас в опасной близости от оскорблений.
– Прошу прощения. У меня…
– Нет-нет, я ничуть не обиделась. Просто отмечаю, что в большинстве случаев до оскорблений скатывается тот, кто проиграл в споре. Ты все время пытаешься навешивать на меня ярлыки. Но я же не багажный сундук.