Эмигранты
Шрифт:
Бистрем влез на двигающуюся взад и вперед станину станка и, поправив очки, начал говорить о противоречиях европейской политики, колеблющейся между желанием раздавить Советский Союз и страхом перед революцией у себя, о слабости Юденича, не имеющего резервов, – ничего, кроме десятка кораблей с английским снабжением и восемнадцати тысяч бандитов, страшных только для тех, кто бежит перед ними. Он рассказывал о клятве в цирке и, потрясая растопыренными пальцами, кричал:
– Товарищи, дух революции сильнее всех английских дредноутов! Буржуазный мир, несмотря на миллионные армии и несметные богатства, только обороняется. Да, он обороняется, а мы наступаем… В
Несколько пожилых рабочих подошли и слушали иностранца в очках, но даже при тех его словах, когда у него самого закипали слезы восторга, – лица их, суровые и усталые, оставались неподвижными. Когда он окончил, Иванов попросил у него папирос – раздать товарищам, – не курили со вчерашнего дня. Ногтем стуча ему в пуговицу, сказал:
– Тебе не в наш цех, тебе в деревообделочный надо пойти поговорить, – там много сиволапых. А у нас ребята в большинстве все сознательные.
Бистрем обошел артиллерийский, вагонный, автомобильный, паровозный отделы, – во всех цехах шла горячечная работа. В лафетно-снарядной заканчивали первые советские танки. В минно-сборочной ковали лошадей. Под дождем грузились военные повозки. С угольной кучи по доскам и лужам бежали тачки. В раскрытые настежь двери котельных виднелись раскаленные топки, – кочегары с остервенением кидали лопатами уголь в ревущее пламя, будто это в самом деле и было пламя пролетарской революции.
Бистрем дивился: на всей территории завода не было видно охраны – ни вооруженных, ни орудийных установок, ни окопов. Беспечность? Недосуг? Или действительно эти люди обрекли себя? Не умолкая грохотали орудия с моря, из-под Пулкова и Царского Села. Правым крылом белые пробивались к Октябрьской дороге, чтобы перерезать единственную питающую город артерию.
В сумерки сквозь рваные тучи пронесся биплан, и долго на заводский двор падали мокрые листочки белых прокламаций. Кое-кто поглядывал на них искоса. Бистрем видел, как в кузнечном цехе у трех-четырех горнов оставили работу, обступили низенького старичка мастера, – вполголоса он читал прокламацию. Плечистый молотобоец, пивший воду из ведра, зло оглянулся, бросил ведро, протолкался к мастеру, выхватил листок, бросил в огонь.
Бистрем натыкался и на кучки людей, внимательно и тревожно слушающих кого-то, кто замолкал, когда он приближался. Эти люди со странными усмешками не глядели ему в лицо. Время от времени он забегал в контору, пытаясь соединиться по телефону со Смольным. В восемь часов вечера ему это удалось. Он получил задание переброситься на фронт под Пулково, в красноармейскую часть, где только что выбыли из строя два комиссара.
В сарай набилось полсотни красноармейцев. Горел костер, было дымно. Входившие, засыпанные мокрым снегом, с удовольствием крякали, стаскивая с плеча винтовку, протискивались к огню. Сарай находился в стороне от Московского шоссе, в деревне, на южном склоне Пулковского холма. Было за полночь, под дощатой крышей свистела непогода, редко доносились выстрелы.
Бистрем по совету пожилого красноармейца Ермолая Тузова (почему-то принявшего в нем хлопотливое участие) разулся и сушил носки и башмаки. Местечко у огня устроил ему тот же Тузов: «Братишечки, видите, человек растроганный, надо бы потесниться – сомлеет…» Потеснились, – впрочем, на Бистрема никто не обращал внимания.
Почти
Застуженный, хрипучий голос:
– Промерз, где только душа, ребята, пустите к огоньку, Христа ради.
Ермолай – скороговоркой:
– Нынче, миленок, Бога поминать не велено.
– Как же говорить-то?
– «Батрак-бедняк»… Его поминай.
Огромный, как туча, человечище пропихивается к костру, валится на колени едва не в самый огонь:
– А ты все вертишься, Ермолай, как вор на ярмарке.
– Я, как все, – от своей свободы верчусь: нынче ни царя, ни Бога…
Еще чей-то тревожный голос:
– Василия Мокроусова нет здесь?
Угрюмый безусый красноармеец, накинувший на голову шинель, на корточках у огня, ответил:
– Не ищи.
Сзади:
– Ой, что ты?
Мокрый человечище:
– Застрелили насмерть Мокроусова.
Бистрем таращится. Сон мягкой пустотой бросается на него, опрокидывает в ничто, – голова кивает, валится на грудь, очки сползают, губы вытягиваются.
Ермолай – кому-то:
– Ну да, я – лужский… Чего? Да будет тебе – кулак, кулак… Не такие кулаки-то… У кулаков дома железом крыты.
Молодой красноармеец, под накинутой шинелью:
– А у тебя чем крыто?
Огромный человечище, – борода его распушилась от огня:
– За войну-то Ермолай раз пять, чай, слетал домой, по хозяйству. Знаем мы, чем его изба крыта… Железа-то у него припасено, – замирения только не дождется… (Ермолай на это только: «Ах, ах!») Вместе, чай, в царской армии служили – я рядовой, он – вестовой. Человек известный.
– Ну, еще что? – со злобой спросил Ермолай.
– Я как был бос, так и ныне бос… А ты, гляди, живалый, – красная звезда!..
Молодой красноармеец усмехнулся худощавым лицом. Ермолай царапнул зрачком огромного человечища, но обернул все в шутку:
– Эх, ты, чудо морское, то-то говорлив… (И уже – не тому, с кем спорил, а – к стоящим в отблесках пламени у дверей сарая, – видимо, продолжая какой-то начатый разговор.) Значит – при пожарном депо этот козел и живет. В Луге все его знают, – ходит, как человек, по дворам: такой умный козел… До революции ходил на станцию – встречал дачников… Прелесть!.. Так что ж они: взяли козла и вымазали всего красным фуксином.
Чье-то улыбающееся широкое лицо – в отблесках пламени:
– Кто же вымазал?
– Ну, кто… (вполголоса) коммунисты…
– Козла-то зачем?
– Для агитации…
Несколько человек разинули рты и – крепко, дружно – ха-ха-ха!.. Ермолай удовлетворенно щурился. Бистрем беспомощно пытается взмахнуть плавниками, подняться из мягкой черной пропасти, но сон снова оттягивает его губы… Молодой красноармеец (под шинелью) – с угрозой:
– Ермолай!..
– Чего? – Ермолай весь тут…