Эмиль Гилельс. За гранью мифа
Шрифт:
В. Грицевич (в книге «История стиля в фортепианном исполнительстве»): «К концу 30-х годов, с появлением на концертной эстраде Э. Гилельса, Н. Магалова и Д. Липатти, современный пианизм занял господствующие позиции в фортепианном искусстве». (Должен заметить, что автор ставит искусство Н. Магалова и Д. Липатти чрезвычайно высоко.)
Наконец, Д. Рабинович (в книге «Исполнитель и стиль»): «…Среди великих пианистов современности по крайней мере трое — Э. Гилельс, С. Рихтер, А. Микеланджели… — являются зачинателями и знаменосцами складывающегося нового высокого виртуозного стиля, стиля противоположного, непримиримо враждебного виртуознической бравуре и на сегодняшней основе возрождающего подлинно виртуозные традиции Листа, Антона Рубинштейна, Бузони, Рахманинова». (Стиль
По всей видимости, нет надобности внушать читателю дальнейшее направление мысли — вывод напрашивается сам собой. Конечно, я сформулирую его, но чуть позже.
А сейчас — несколько необходимых замечаний по поводу трех представленных фрагментов. Надо сказать, что любая схема — всегда только схема, не более: она относительна и, как правило, неизбежно упрощает картину. Что же до наших примеров, то приглядитесь: некое «несоответствие» видится в том, что в одном случае, Д. Липатти — по стилю противостоит Гилельсу, в другом — является его «союзником». Это не существенно для нашей темы — важно другое, а именно: «окружение» Гилельса меняется, притом весьма радикальным образом, — его же имя везде остается «нетронутым», во всех ситуациях оно является, или служит, как бы осью, вокруг которой вращаются — возникают или, напротив, исчезают — его «спутники». Собственно говоря, Рабинович сделал тот вывод, к которому мы хотим подойти. Но необходимы еще несколько шагов «вперед», чтобы поставить точки над i.
Зададимся вопросом: кто же из этой «великой тройки» раньше других, пойдя новым путем, вышел на авансцену мирового пианизма? Посмотрим. На Брюссельском конкурсе 1938 года, когда Гилельс занял первое место, победа имела мировой резонанс — Микеланджели был седьмым: о нем очень сурово отозвался Самуил Фейнберг (представлявший в жюри нашу страну), обвинив его в манерности и безыдейности. Нет сомнений: Микеланджели не был еще тогда тем пианистом, каким мы знаем его сегодня. Гилельс же был уже Гилельсом (при этом не будем, конечно, придавать конкурсным степеням абсолютного значения). Что же касается Рихтера, то и он заявил о себе много позже — почти десятилетие после первого появления Гилельса в Москве.
Таким образом, именно Гилельсу выпала миссия стать провозвестником нового стиля в исполнительстве. Наряду с некоторыми другими пианистами своего поколения и первым среди них по времени он стал его создателем («имя» этому стилю пока еще не дано).
Необходимо заметить: в истории культуры новые направления и стили не имеют точного числа рождения, поначалу сочетаясь — и, как часто бывает, долго сосуществуя с уже «действующими» течениями, взаимодействуя с ними. Но, в конечном счете, со временем смены художественных ориентиров «обозначаются» и проступают все явственнее, воспринимаясь «на расстоянии» как свершившийся факт.
Было бы смешно представлять дело таким образом — сидит себе Гилельс и раздумывает: дай-ка я буду играть по-другому, не так, как «принято», вот и пойдет от меня летоисчисление нового стиля… Разумеется, нет. Знаменитый афоризм Бюффона «Стиль — это человек» (по-другому — насколько могу судить, более точному переводу: «Стиль — это сам человек») находит здесь свое полнейшее подтверждение.
Эмиль Гилельс — человек нового, другого времени, другого мировосприятия, он нес в себе этот новый стиль, был его воплощением; он слышал свое время, и иначе не мог: так было ему «предписано». Потому и шли «звездные войны» вокруг его имени: от него ждали «похожего», знакомого, устоявшегося, — а он опрокидывал сложившиеся представления, и нелегко было многим — несмотря на убеждающую и, я бы сказал, подавляющую силу его искусства — расстаться со своими представлениями, казавшимися непоколебимыми и «единственно верными». Все новое не всегда ведь «единодушно одобряется». А раз так, то, естественно, «виноват» был Гилельс. Отсюда — позорные, не нахожу другого слова, ошибки и ляпсусы критики, ни в чем не разобравшейся, ничего не понявшей и упорствующей — во всяком случае, долгое время — в своих заблуждениях. Только один пример.
Не в первый и не в последний раз обращаюсь за помощью к Гаккелю: «Подумать, —
Вот именно! Эти слова объясняют очень и очень многое — не только «скованность».
В связи с гилельсовским стилем коснусь одной «частности». Речь пойдет о гилельсовской лирике, поскольку именно на нее критика поглядывала косо. Началось это давно.
Характеризуя игру Гилельса в первое время занятий с ним, Рейнгбальд писала: «Его исполнительскую манеру отличали: большой напор, воля, страстность, стихийный темперамент, несколько даже преувеличенные темпы. Простота. Здоровье. Сдержанная лирика. Свобода, четкость, филигранность, разнообразие звучания, хорошая педализация. Размах и блестящая виртуозность». Заметьте: «сдержанная лирика». И здесь же: «Прямолинейный, не понимавший в тот период лирики, он категорически отказывался от пьес лирического характера. Порой моим коллегам, да и слушателям казалось, что Гилельс — пустой виртуоз, далеко не все верили в его перспективы». И еще: Гилельс «с антипатией относился к лирическим произведениям».
Баренбойм решительно опровергает эти суждения: «С „антипатией“? — переспрашивает он. — Нет, она [Рейнгбальд], видимо, неточно сформулировала свою мысль: никакой неприязни к этим сочинениям не было, хотя Гилельс и в самом деле отказывался играть многие предлагавшиеся ему лирические пьесы. Так в чем же дело?.. Какая-то отроческая застенчивость, — продолжает Баренбойм, — которую юному Гилельсу трудно было преодолеть, — вот что сказывалось на его отношении к лирической музыке, вовсе не „антипатия“». Конечно, тем более, что сама Рейнгбальд в этих же «Записках» — цитирую именно их — свидетельствует: «Появилась и теплота, мягкость в игре. Правда, свои чувства он и тогда, и позднее проявлял очень сдержанно». Подмечено точно, запомним это.
У Рейнгбальд есть еще статья «Годы учебы Эмиля Гилельса», написанная после Брюссельского конкурса; цитируется она не часто. В ней говорится: «…Он замечательно улавливал форму и стиль исполняемого произведения… К произведениям лирического характера он не питал интереса (это вам не „антипатия“. — Г. Г.); проходя их в классе, мы избегали играть их в концертах. Я стремилась сохранить его индивидуальность, не навязывая ему ничего чуждого, ожидая, что со временем все придет естественным путем, и великие романтики Шуман и Шопен найдут в Гилельсе прекрасного интерпретатора, как это и получилось в действительности».
Именно сдержанность в проявлении своих чувств — у Гилельса не было «души нараспашку» — и есть свойство, или примета, новой лирики, иной эмоциональной «шкалы», — что поначалу и воспринималось как отсутствие «переживания». Между тем Гилельс нес с собой — и в себе — органически свойственный ему душевный мир, у него была как бы иная душевная организация. Расслышать это оказалось непросто — легче отмахнуться.
Не одного Гилельса сопровождало такое непонимание, особенно в начале пути: вспомним судьбу Сергея Прокофьева — аналогия здесь полная. Удивляться не приходится: одно время, один «язык». Возможно ли отрицать великий лирический дар Прокофьева?! Однако же слушатели и критика были убеждены, что Прокофьеву не дано быть певцом лирической темы, выразить в музыке человеческие чувства. Мало кто за прокофьевским натиском, ритмом, энергией сумел это расслышать… Могу не продолжать. В «Автобиографии» Прокофьев писал: «В лирике мне в течение долгого времени отказывали вовсе и, непоощренная, она развивалась медленно. Зато в дальнейшем я обращал на нее все больше внимания». Заметьте: не у него «не было» лирики, а ему отказывали в ней; сказано не без тонкости.