Энциклопедия символизма: Живопись, графика и скульптура. Литература. Музыка.
Шрифт:
Бодлер, Рембо, Гоген, Ван Гог, Тулуз-Лотрек должны предстать перед нами скорее не как персонажи истории, целиком вписанные в исторический процесс с его логикой, но как личности, воплотившие разрыв, причем разрыв абсолютно непредсказуемый, абсурдный и резкий. Замечу в скобках: разумеется, термином «символизм» я обозначаю обширный период, который невозможно ввести в строгие временные рамки и ограничить точным перечнем имен, однако, если мы хотим полнее раскрыть значение символизма, необходимо включить в обзор в качестве предшественника такую фигуру, как Бодлер. Бодлер уже не принадлежит романтизму и, не будучи еще в точном смысле слова символистом, все же в полной мере предвосхищает специфику символизма. Он воплотил новую концепцию гения — уникальной личности, обреченной на патетическую схватку с неотвратимостью судьбы. То же можно сказать о трех упомянутых рядом с ним художниках: один из них завершил свой путь на Таити и Маркизских островах, избрав прибежищем географический антипод европейскому миру; второй пришел к отрицанию действительности с ее нормами через безумие и самоубийство; третий противопоставил себя обществу, проведя жизнь в борделях.
П. ГОГЕН. Ia orana Maria. 1891
Э.
Острое осознание рокового одиночества может выразиться в бунте, откровенном и дерзком, как, например, в «Песне безмозглости» Жарри — гневно-насмешливой «марсельезе», объявляющей войну Глупости и наполненной удивительным предчувствием той «промывки мозгов», за которую позднее будет ратовать общество, где насилие тоталитарной власти будет безграничным. А загадочного «Мальдорора» символисты, вслед за Реми де Гурмоном, одним из самых проницательных критических умов эпохи, истолковали как вселенское богохульство. Позже сюрреалисты вернутся к той же интерпретации, основанной на незнании глубинных мотивов написания книги, которые все еще загадочны. Произведение это, искрометное и вместе с тем торжественное, создано юношей, рано ушедшим из жизни: о нем пытались что-то узнать, расспрашивая родственников его школьных товарищей. Но интерес данной историко-литературной проблемы заключается для нас еще и в том, что символизм пробудил склонность ко всему, что представляется чрезвычайно проблематичным в сфере воображения. Проблемой может стать яростное, сатанинское поношение общества, человечества, жизни, природы, Бога. В таком же ключе надо воспринимать шутовство и горькие проклятия Тристана Корбьера, чей сборник «Желтая любовь» открывает в поэзии особый жанр лирического монолога.
А. ФАНТЕН-ЛАТУР. Угол стола (фрагмент: Верлен, Рембо). 1872
Итак, на неприятие общества творческое меньшинство отвечает сарказмом: те, кто к нему принадлежит, считают себя протагонистами «проклятого искусства», что становится для них источником определенной этики и делом чести. Это меньшинство кичится перед процветающим обществом своим «декадентством». «Левый берег» Сены полон презрения к «правому», с его Большими Бульварами. По примеру «вторников» на Римской улице, где собираются многочисленные молодые люди, призванные стать величайшими талантами века, создаются другие аналогичные кружки — например, «Сфера» Стефана Георге. Он был введен в круг парижских символистов, в частности в дом Малларме, поэтом Альбером Сен-Полем, и тот рассказывал мне в свое время, с каким душевным подъемом воспринимал эти встречи его немецкий друг. Георге понял, что утонченность поэтического искусства (а ему предстояло довести свое мастерство до высшего совершенства) требует строгой изоляции. Строгость проявляется и во внешнем оформлении его поэзии — в особенностях шрифта, в отказе от заглавных букв. Георге навсегда сохранит — в принципе и в деталях — приверженность порядку, который станет законом и для его кружка Такое стремление к эстетизму может показаться новым для немецкой литературы, и оно придает ей высокое достоинство. Подобная избирательность свойственна и прерафаэлитам, и другим английским объединениям, что объясняется, впрочем, традиционной склонностью британцев к утверждению отличий, к эстетизму, дендизму или к тому, что французы, позаимствовав термин у самих же англичан (у Теккерея, в частности), правда, понимая его иначе, называют снобизмом. Известно, сколь дорого обошлась такого рода мода Оскару Уайлду. Но надо заметить, что блаженный крошечный мирок, где разыгрывались дерзкие выходки Уайлда, все еще был частью джентри, а присущие этому сословию влияние, авторитет и этикет по-прежнему соответствовали общепринятым нормам незыблемого английского общества. Французская аристократия того времени резко отличается: она не имеет уже никакого отношения к власти — ни к финансовой, ни к политической, — отныне сосредоточенной в руках поднимающейся буржуазии. Аристократия же, удалившись в слывущие модными салоны, всецело отдается приятно-бескорыстной деятельности — выборам в Академию и блестящим беседам. Она представляет собой «свет». Положение ее совершенно маргинально. И так случилось, что одна из самых маргинальных личностей этого маргинального мирка поддерживает маргинальный кружок символистов. Я имею в виду графа Робера де Монтескью-Фезансака. Изящность манер этой титулованной особы, светского льва, прототипа персонажей Гюисманса и Пруста (дез Эссента и барона де Шарлю), известна нам по портрету кисти Болдини; граф писал художественно-критические хроники в крайне вычурном и подчеркнуто-манерном символистском стиле, таковы и его стихотворения, впрочем, некоторые из них — должен подчеркнуть — в высшей степени мелодичны и возвышенны. Без сомнения, эскапады графа составили дурную славу некоторым из его знакомых, но дело никогда не заходило слишком далеко, и ему не пришлось испытать каких-либо неприятностей. Он страстно почитал Верлена и отправился провожать его в последний путь, не побоявшись оказаться среди сброда и потаскух в квартале, где завершилась омерзительная агония бедного Лелиана. Так представитель класса, в свою очередь впавшего в агонию, нашел возможным выразить свое преклонение перед маргиналом из другой среды: я привожу этот пример для того, чтобы читатель почувствовал (как чувствовал сам Монтескью), сколь ярка и блистательна эта маргинальность, какой высокой славой она облечена.
Отличительная особенность литературных кружков Европы того времени проявилась в объединяющем их интересе к некоему прошлому: это не античность классиков, не немецкое, испанское или итальянское средневековье романтиков; это другое средневековье — не столько историческое, сколько неопределенно-эклектичное, легендарное. Любая культурная эпоха обустраивает для себя прошлое, где черпает образцы и мотивы. Символизму нужно было именно смутное прошлое, пленявшее его самой своей туманностью. По этим странным, овеянным ностальгией неверным тропам мы нередко блуждаем вместе со столь непохожими друг на друга в великолепии их поэтической речи Суинберном, Гофмансталем, Д’Аннунцио.
Символизм и идеализм
Все эти черты сочетаются со склонностью к мистицизму. Без сомнения, в описываемые времена были примеры открытого обращения в веру, принятия католичества: Верлен, Франсис Жамм; назовем также Клоделя, который в определенных отношениях — например, с точки зрения просодии кажется наследником символизма. Но если взглянуть на вопрос шире, у некоторых поэтов-символистов нам откроется смутное мистическое чувство, особенно в отношении Девы Марии, к примеру, у бельгийцев, пишущих как по-французски, так и по-фламандски, и у немецких поэтов, таких, как Райнер Мария Рильке. Наконец, для всего этого пласта европейской лирики основной способ подчеркнуть свою самобытность заключался в стремлении вернуться к первоистокам, к наивному слову, рисунку и скульптуре, народному искусству, лубку, деревенскому и городскому романсу, к «Volkslied» (народной песне — нем.), к устному творчеству. Вот зачем устремляется Гоген в Бретань и в Океанию. Отсюда же и возникновение верлибра, в чем велика заслуга Жюля Лафорга, сумевшего заключить сложнейшие метафизические идеи в восхитительно-абсурдную форму куплетов в стиле кабаре «Ша нуар». Неудивительно, что он стал одним из первооткрывателей Уолта Уитмена для Старого Света, и его влияние не могло не сказаться в дальнейшем на английской и американской поэтических школах. Кстати, в этом обзорном эссе не должны быть забыты и Соединенные Штаты Америки. Они сыграли заметную роль в зарождении символизма благодаря Эдгару По, чьи произведения переводят на французский язык сначала Бодлер, затем Малларме. Упомянем, наконец, и о другой — испаноязычной — Америке.
Безусловно, символизм оставил след в испанской поэзии, затронув, по крайней мере, некоторые стороны творчества Хуана Рамона Хименеса и Валье Инклана. Но в Латинской Америке он достиг небывалого расцвета благодаря никарагуанцу Рубену Дарио: живя в Париже во времена Верлена и «Меркюр де Франс», он испытал влияние символизма и перенес его дух на почву испанского языка — языка, призванного зазвучать под тропиками дивной, полной ностальгии музыкой, проявить прежде не раскрытые выразительные возможности. Выдающийся талант, Рубен Дарио представляет целое поколение оригинальных испано-американских поэтов. С другой стороны, эта испаноязычная гармония, напоенная тропическими ароматами, как некогда барокко, обогатила своей магией поэзию самого иберийского полуострова. Имперским языкам — испанскому, португальскому и английскому — посчастливилось распространить влияние за пределы метрополий, в заокеанские земли, природа и коренное население которых удивляют новизной: здесь нередки сюрпризы — встречи с иными цивилизациями, завершенными по структуре и в высшей степени самобытными. Подобные встречи таят невероятные возможности обогащения и обновления для языка метрополии. Именно так обстоит дело с латиноамериканским символизмом. Он сложился как поистине оригинальное явление, со своими лидерами, чья социальная и интеллектуальная среда, чьи устремления, чувства, тревоги, страсти во всем своеобразны по сравнению с культурной традицией завоевателей, и открыл неожиданные и захватывающие перспективы развития этой традиции. Сравнительное литературоведение не в силах должным образом оценить масштаб такой грандиозной фигуры, как Рубен Дарио — обладатель исключительного поэтического дара, певец неисчерпаемого вдохновения и неотразимого обаяния, он не только великий испанский поэт, наследник Гонгоры и Лопе де Веги, но и один из крупнейших новаторов, первооткрывателей мира, совершенно нового по ощущениям и характеру лиризма.
Конфликтность символизма и его критицизм в целом позволяют понять, почему современники ставили ему в упрек главным образом изолированность и герметизм. Со временем такого рода критика умолкает. Изолированность и герметизм неизбежно сопутствуют обновлению художественного языка, когда «неведомый трепет» сменяет прежнюю манеру чувствовать, писать, изображать. Осуждали в свое время импрессионистов, не лучше принимали и тех, кто пришел вслед за ними, а Дебюсси был освистан. Малларме находили «темным», каков он и есть на самом деле. Однако, глубже вчитываясь в его произведения, открываешь свойственную им простоту. Все же трудности остаются, а эта простота, быть может, одна из них, причем величайшая. Темен и Рембо, но по-другому: его темнота связана с осознанным стремлением ожесточенно-резко, в полных неистовой страсти образах передать эпизоды уникального личного опыта. Отсюда — поразительная красота, ключом от которой, по утверждению поэта, владеет он один.
Роман Ж.-К. Гюисманса «Наоборот», опубликованный в 1884 г., можно считать, со всей определенностью нацелен на конфликт. Гюисманс порывает со своими друзьями из Медана и предлагает нечто неслыханное, возводя в систему вкусы, чувственные удовольствия и устремления дез Эссента. Он превозносит фантазии Малларме, Гюстава Моро, Редона. Немногим позже Гюисманс переживает обращение в католичество: это одно из тех обращений, которые, как мы упомянули, при всей их неопровержимо горячей искренности еще и заключают в себе возможность предать анафеме прозу современного общества. Если мы хотим проникнуть в суть своеобразия символизма, вспомним о его разрыве с натурализмом. Конечно, литературному натурализму Золя, как и пластическому реализму Курбе, присущ революционный дух. Кроме того, политические взгляды писателя и художника, дружба Курбе с Прудоном и его роль в Коммуне, сильное и благородное выступление Золя в защиту Дрейфуса навлекли на обоих ненависть современного благонамеренного общества. Но причины противостояния глубже. Не исчерпываясь историческими обстоятельствами, они имеют отношение к самому духу искусства, сторонниками которого в теории и на практике были Курбе и Золя. Ибо общество обеспокоено описанием реальности, видя в нем свой собственный обличительный портрет, а не просто критику отдельных частностей. Однако же, возможно, еще большее беспокойство и тревогу внушает обществу искусство, которое презирает реальность в столь сильной степени, что интересуется одними лишь идеями. Судя по философскому словарю символизма, он представляет собой идеализм по преимуществу.
Г. МОРО. Видение. 1875
Гоген культивировал символ и синтез в противоположность импрессионистам, считая ограниченным их творчество, где, по его мнению, «мысль не ночевала». В самом деле, жизненную основу и энергию импрессионизма определяет прежде всего ощущение, что сближает его с натурализмом и реализмом. Одилон Редон ничего не описывает, не изображает, разве что, под конец своей жизни, скромные цветы — тайну из тайн. Он передает грезы, в том числе самые жуткие кошмары. Его дневник озаглавлен «Себе самому», на удивление людям, полагающим, будто для художника существует только внешний мир; но этот художник — из тех, кто сроднился с грезой. Его предшественник Гюстав Моро — не совсем еще символист, в значительной степени иллюстратор — представил перед взором Саломеи отрубленную голову Иоанна Крестителя такой, какой ее рисовала себе прихоть развращенной царевны. А Малларме в «Песне Святого Иоанна» уходит от изобразительности и говорит, отождествляясь с обезглавленным:
Ощущаю каждым моим нервом Мрак смертный.Трудно заострить эту идею еще больше.
Вношу поправку в это категоричное утверждение ради Лафорга, наследника немецкой метафизики. В тот беспощадно краткий отрезок жизни, что отведен был его раннему гению, он вместил шопенгауэровское видение вселенной, с ее играми, иллюзиями, смехотворной повседневностью и тщетой, где существуют только две отдушины: подлинность любовной ласки и музыка. Полные сарказма избитые мотивчики кабаре, музыка улицы, музыка верлибра. А верлибр способен выразить все, вплоть до тончайших нюансов двойного смысла.