Эпоха и личность. Физики. Очерки и воспоминания
Шрифт:
Игорь Евгеньевич ясно видел весь ужас сталинщины и послесталинского периода. Он сам пострадал от него. Но даже за год до смерти, когда мы с ним с грустью говорили обо всем этом, он сказал: «Да, но все же нельзя отрицать, что экономика перестроена на социалистических началах».
Однако будучи свидетелем октябрьских боев в Москве, он уже тогда ужаснулся действиям большевиков и в письме к Наталии Васильевне написал об этом.
После Октябрьской революции Тамм отошел от политической деятельности. Годы гражданской войны не способствовали научной работе. Он окончил Московский университет, некоторое время преподавал в Симферополе в Крымском университете, где собралось много выдающихся ученых. И только впоследствии, перебравшись в Одессу, где познакомился с Л. И. Мандельштамом, он смог с присущей ему страстностью окунуться в науку. Неудивительно, что первую свою научную работу он опубликовал лишь в 1924 г.,
В середине 30-х годов Игорь Евгеньевич однажды сказал мне: «Я думаю, если бы Пушкин жил в наши дни, он был бы физиком». И, прочитав наизусть стихотворение «Движение», [18] добавил с восхищением: «Какое понимание относительности движения, недостоверности очевидного!» Однако через 20 лет он же говорил, что наступает эпоха, когда главную роль будут играть биофизика и биохимия и что если бы он был молод, то стал бы биофизиком.
Период с конца 20-х годов и до конца 30-х отмечен бурным взлетом его научной деятельности. Работы по квантовой теории оптических явлений в твердом теле, по квантовой теории металлов, по релятивистской теории частиц, по ядерным силам, по свечению Вавилова-Черенкова, по космическим лучам следовали одна за другой, и все они были значительны. Они принесли ему внутреннее удовлетворение и широкое признание в научной среде.
18
Оно, конечно, всем известно, но все же приведем его здесь, чтобы было понятнее, что именно имел в виду Игорь Евгеньевич:
Движенья нет, сказал мудрец брадатый. Другой смолчал и стал пред ним ходить, Сильнее бы не мог он возразить; Хвалили все ответ замысловатый. Но, господа, забавный случай сей Другой пример на память мне приходит: Ведь каждый день пред нами солнце ходит, Однако ж прав упрямый Галилей.Однако это же время было омрачено нараставшими трагическими событиями в мире и в стране. Для Игоря Евгеньевича, социального оптимиста, верившего в неуклонный гуманистических прогресс, это было источником тяжелых переживаний. Но трагические события и прямо вторгались в его личную жизнь. Безжалостная тоталитарная система держала его под неусыпным контролем. Вот страшное свидетельство этого. В период коллективизации, с его голодом, едва ли не наиболее ужасным на Украине, Игорь Евгеньевич взял к себе в семью племянника-школьника из голодавшей Одессы. В 1934 г. мальчика вызвали в «органы» и потребовали, чтобы он доносил обо всем, что происходит в семье Таммов. Вернувшись домой, мальчик рассказал об этом деду (который в этот момент был один в квартире) и покончил с собой, выбросившись из окна.
Через два-три года любимый младший брат Игоря Евгеньевича, крупный инженер, был арестован и принужден (можно только догадываться — какими методами) на публичном судебном процессе 1937 г. (Бухарина, Пятакова и др.) ложно свидетельствовать о своих и чужих вымышленных вредительских действиях, после чего он был расстрелян. Были уничтожены и некоторые другие очень близкие люди — друг со времен детства Б. М. Гессен, талантливейший ученик и друг С. П. Шубин.
Как можно было все это вынести, да еще продолжать творческую работу? Вероятно, благодаря тому, что она была спасительным прибежищем. Но о вызванных всем этим переживаниях Игоря Евгеньевича можно было догадываться, только видя, как новые и новые морщины ложились на его всего лишь сорокалетнее лицо, как редко он стал смеяться, и глубокая сосредоточенность при прежней энергичности движений стала на ряд лет определять его внешний облик.
Жизнь была не такова, чтобы Игорь Евгеньевич мог позволить себе уклониться от тех или иных проявлений гражданской позиции в острых ситуациях. Когда возникали философские дискуссии по проблемам новой физики, Тамм неутомимо отстаивал правильное ее понимание, не убоявшись тяжелых, даже опасных в то время, но несправедливых обвинений в идеализме. Положение Тамма вообще было легко уязвимым для нападок. Однако он не сделал ничего, противоречащего его собственным представлениям о порядочности, что могло бы облегчить его участь и «исправить репутацию». Он по-прежнему проявлял
Внутренняя независимость проявлялась и в его органичном атеизме. В юношеские годы этот атеизм выражался в почти детских перепалках в гимназии с «законоучителем» — священником. Но когда Игорь Евгеньевич вырос, то обрел в отношении к этой проблеме полную душевную ясность. Разумеется, он никогда не опускался до проявлений малейшего неуважения к верующим, но и никогда не мог понять, как человек способен передоверить кому бы то ни было (даже «высшему существу» или его представителям на земле) установление норм своего собственного поведения. Нравственные основы жизни каждый должен сам выработать для себя и глубоко впитать. Если верующие могут предложить ему какие-либо идеи, он готов их выслушать, однако, насколько они ценны и приемлемы, он должен решать сам. Сам для себя он сделал вывод уже в молодые годы.
И другая область: когда в конце 50-х и в 60-е годы возникло Пагуошское движение, Тамм, понимая, как немного можно от него ожидать, сколько наивности и лицемерия в него привносится, счел, тем не менее, своим долгом принять в нем деятельное участие. Он считал, что если будет хотя бы мизерная польза, отворачиваться нельзя, даже если кто-то подсмеивается над этой попыткой.
Независимость Тамма проявлялась всегда в самых разных вопросах.
Характерен, например, один случай. Когда приближался его 70-летний юбилей, возникла мысль преподнести ему скульптурный потрет-барельеф Эйнштейна. Но чтобы узнать, понравится ли ему выбранный подарок, двое его более молодых друзей придумали «ловкий ход» — ничего не говоря о подарке, пригласили его вместе посетить мастерскую автора барельефа. Барельеф был выполнен в весьма современной манере и многим — в том числе и этим друзьям — очень нравился. Однако вкусы Игоря Евгеньевича в искусстве сформировались на 15-20 лет раньше, и хотя, когда ему однажды проигрывали музыку Шостаковича, он отнесся к ней серьезно и с интересом, [19] а при упомянутом посещении мастерской скульптора был внимателен и сосредоточен — этот барельеф ему решительно не понравился. В мастерской он был молчалив и серьезен и, только покинув ее, коротко отрезал: «Нет, все совершенно не нравится». Он не стал подделываться под вкусы более молодых, как это свойственно некоторым, желающим быть «на уровне». Эта независимость мышления и поведения сыграла едва ли не решающую роль в его научных достижениях. Так случилось, что не однажды коллеги встречали его работы резко критически. Вот только два примера.
19
См. воспоминания В. Д. Конен («Три эпизода») в сборнике, упомянутом в сноске нас. 55.
Когда был открыт нейтрон и стало ясно, что атомное ядро построено из нейтронов и протонов, возникла проблема согласования этой модели с измеренными вскоре значениями магнитных моментов ядер. Уже экспериментатор Вечер заметил, что магнитные моменты ядер можно понять, если приписать магнитный момент (и притом отрицательный) самому нейтрону. Игорь Евгеньевич (вместе со своим аспирантом С. А. Альтшулером) проанализировал имевшиеся данные и пришел к такому же выводу. [20]
20
См. воспоминания С. А. Альтшулера в сборнике, упомянутом в той же сноске.
Ныне, когда мы так привыкли к картине пространственно протяженных адронов со сложно распределенными электрическими зарядами и токами, даже трудно понять, почему это было воспринято как нелепая ересь, простительная еще, если ее высказал экспериментатор, но постыдная в устах образованного теоретика. Тогда считалось несомненным (и единственно совместимым с теорией относительности), что элементарные частицы — точечные, и у нейтрона, не несущего в целом электрического заряда, неоткуда взяться магнитному моменту.
На Харьковском международном совещании 1934 г., где была доложена эта работа, было много крупных физиков, самых именитых, зарубежных (например, Нильс Бор) и наших. Тамм рассказывал мне, как мягко и даже с некоторым состраданием эти люди, любившие и уважавшие его, люди, которых и он глубоко уважал, старались на разных языках объяснить ему нелепость его вывода. Он их внимательно слушал, с горячностью спорил и не мог отступиться от своей точки зрения — он не видел убедительного опровержения. Впоследствии — и скоро — стало ясно, что он прав.