Эпоха и личность. Физики. Очерки и воспоминания
Шрифт:
Они беседовали, сидя рядом, полуобернувшись друг к другу. Александр Исаевич, облокотившись одной рукой на стол, что-то наставительно вдалбливал Андрею Дмитриевичу. Тот произносил отдельные медлительные фразы и по своему обыкновению больше слушал, чем говорил.
Не помню, сколько продолжалась эта беседа, вероятно, часа два. (Согласно Солженицыну — в «Теленке», они просидели «четыре вечерних часа», но здесь же он пишет о своей «дурной двухчасовой критике» сахаровских размышлений; я думаю все же, что длительность беседы была ближе к двум часам; мы, сидя втроем в маленькой комнате, за четыре часа были бы совершенно измучены, а этого не было.) Наконец, они закончили беседу. Мы все вместе еще немного поговорили и «гости» стали —
В «Теленке» Солженицын пишет, что эта беседа проходила в не очень хороших условиях, «не всегда давали быть вдвоем», но он был поражен тем, как внимательно и без обиды Сахаров слушал его критику. Солженицын не знал, видимо, как это было характерно вообще для поведения в нашем Теоретическом отделе.
Сахаров с удивлением отмечает, что прежде всего, до разговора, А. И. стал занавешивать окна. Он замечает также, что, по мнению А. И., их встреча осталась не известной КГБ. А. Д. в этом сомневается. В частности, пишет, что почему-то, когда он вышел, на нашей глухой улочке, где и застроена-то лишь одна сторона, стояло такси (Т. К. Хачатурова уверенно считает, что Сахаров запамятовал обстоятельства их ухода: на самом деле по телефону, шнур которого был вначале по желанию Александра Исаевича перерезан, а затем с трудом восстановлен, были вызваны одно за другим два такси. Шофер Сахарова спросил его: «Что это у вас, совещание, что ли, было?»). Я согласен с Сахаровым, я более высокого мнения, чем Солженицын, о профессионализме сотрудников КГБ.
К тому же вспоминаю (возможно, в чем-то неточно), как сам А. И. рассказывал мне до этого: официально живя в Рязани, он много времени проводил в Москве и, чтобы иметь тихое, укромное место для работы, купил в деревне, чуть ли не в 80-ти километрах от Москвы, хибару, куда и скрывался для работы, уверенный, что о нем никто ничего не знает. Но однажды ему принесли с почты письмо без адреса, но с его фамилией. Так что «секретность» его убежища была фиктивной.
Эта встреча двух выдающихся людей нашего времени положила начало их сравнительно недолгим личным контактам. Уже в 1974 г., после вполне корректной, но жесткой сахаровской критики позиции Солженицына, выраженной в его «Письме вождям» (см. журнал «Знамя», 1990 г., №2), наступило, если я правильно понимаю, известное охлаждение при полностью сохранившемся взаимном уважении.
Вообще после публикации «Размышлений» к Сахарову потянулись многие из тех, кто был оппозиционно настроен, не хотел мириться с унижением, бесправием и угнетением, исходившими от невежественных и циничных властителей, кто был готов к участию в героическом правозащитном движении или уже участвовал в нем, «переступил черту». Неизбежно деятельность Сахарова как «социального философа» (за «Размышлением» последовали новые публикации за рубежом, продолжавшие ту же линию) стала дополняться его деятельностью в качестве фактического лидера правозащитного движения. Я помню, как это начало оформляться.
Однажды, в ноябре 1970 г., мы выходили с ним из здания президиума Академии наук, где вместе участвовали в одном совещании. Когда мы шли по двору, обходя огромную клумбу, Сахаров сказал мне, что он с двумя единомышленниками создал группу (это было ровно за неделю до нашего разговора) по проблеме защиты гражданских прав, имеющую целью давать консультации по этому вопросу и разрабатывать его на основе Декларации ООН по правам человека. Стало ясно, что и Сахаров включается в движение, впоследствии получившее название «диссидентского» (сам он не любил это слово, предпочитал говорить «правозащитное»). У нас произошел следующий разговор (он принадлежит к числу тех, которые глубоко врезались в память; о таких случаях я только и говорю здесь):
— Андрей Дмитриевич, скажите, когда, по-вашему, у нас было самое лучшее, самое свободное, демократическое время за прошедшие 50 с лишним лет?
— Можно точно сказать: от XX съезда до венгерских событий (февраль-октябрь 1956 г.).
— Правильно, я тоже так думаю. Что, оно наступило в результате протестов снизу, оппозиционного движения?
— Конечно, нет.
— Андрей Дмитриевич, в России всегда хорошие социальные преобразования осуществлялись сверху: реформы Александра II, НЭП, хрущевская оттепель. Неужели вы думаете, что при существующем безжалостном аппарате подавления можно чего-нибудь добиться?
А. Д. ответил нечто неопределенное, чего я не запомнил, но знаю только, что он убежденно сказал: «Все равно, это нужно делать».
Прошло время, и можно судить, что узко прагматически я был прав: власти сумели за 10-15 лет подавить, разметать это движение, порой применяя исключительную жестокость и полностью пренебрегая возмущением и протестами, которые их действия вызвали во всей неподвластной им части цивилизованного мира. Достигнутые положительные результаты, такие, как создание «Хроники текущих событий», документация о заключении в психушки здоровых людей и т. п., были, конечно, очень важны, но сравнительно с принесенными жертвами — невелики. (Я вообще был невысокого мнения о прагматической ценности подобных действий. Недавний опыт разгрома, учиненного в математике в 1968–1969 гг. (я подробнее пишу об этом ниже, в разделе «Арест и высылка в Горький»), был хорошим примером.)
Однажды (вероятно, в конце 1970 г.), когда мы выходили вместе из ФИАНа, я сказал ему:
— Все мы «ходим под Богом». Хотя я, как вы сами знаете, в диссидентской деятельности не участвую, может случиться, что и меня посадят. Чего доброго, вы и Игорь Евгеньевич начнете кампанию в мою защиту, с подписанием коллективных писем и т. п.
— Обязательно начнем! — с жаром ответил А. Д.
— Так вот, я очень прошу ничего такого ни в коем случае не делать, — возразил я. — Мне это не поможет, а сознание того, что из-за меня обрушатся удары на тех людей, которые в этом примут участие, сделает мое состояние психологически невыносимым.
— Хорошо, посмотрим, — примирительно сказал А. Д. — Будем надеяться, что вопрос об этом не встанет.
Но я был глубоко неправ, считая всю эту деятельность безнадежной. Конечно, он и сам тяжело пострадал, но у движения смелых, непокорившихся людей появился лидер, оказавшийся олицетворением высокой духовности, чистоты, мужества и любви к людям. Я не мог тогда представить себе, до какого масштаба может разрастись влияние этого облагораживающего начала. Как-то В. Л. Гинзбург обратил мое внимание на появившуюся книжку под названием, кажется, «Лев Толстой и царское правительство». В ней было показано, что Толстой стал «вторым правительством» в России — духовным и моральным. Конечно, совсем иным, чем А. Д., можно сказать, с иной идеологией, но их роль в стране и в обществе была во многом очень сходна. Оказалось, что у нас есть личность смелая и неподкупная, нравственность и деятельность которой поднимают духовный уровень народа, помогают людям выпрямиться, некоторым — ненасильственно бороться. Это с особой ясностью проявилось в дни его похорон, когда сама его смерть сделала массы людей лучше, чище. У него уже в 70-е годы искали помощи, заступничества, вразумления множество людей. Люди говорили: я вижу, но не смею сказать, а Сахаров посмел.
Однажды мы с женой были у Андрея Дмитриевича и Елены Георгиевны дома. Когда мы уходили, А. Д. вышел с нами на лестничную площадку. На пролет ниже в нерешительности стояла, видимо, давно уже, девушка с бледным, испуганным лицом, похоже, что приезжая, не москвичка. Она робко спросила: «Вы Сахаров?» — «Да». — «Можно к вам?» А. Д. ответил дружелюбно: «Проходите, пожалуйста». Сколько таких горестных лиц, освещавшихся надеждой, он перевидел!
В те годы вера в него проявлялась и в смешной форме, например в анекдотической (но вполне возможной) фразе, якобы, услышанной в винном магазине: «Брежнев опять хотел повысить цену на водку — Сахаров не позволил».