Эра Меркурия. Евреи в современном мире
Шрифт:
Революция завершилась; капитан вышел в море; поколение поэта возмужало вместе со своей страной. Но нет, революция не завершилась, и поколение поэта возмужало не больше, чем его страна, в которой, как писал Коган, «весна зимою даже». Советский Союз был планетой
– мя!
Это написано в 1939 году, когда Когану был двадцать один год, а до войны оставалось два года (не шесть). Товарищи Когана были достойны своих предшественников-чекистов, потому что они были той же породы и били тем же клином ту же «тупость» и тот же «грошовый уют» Самыми знаменитыми строчками Когана были: «Я с детства не любил овал, / Я с детства угол рисовал!» Его «век» был веком Багрицкого: «поджидающим на мостовой» и требующим человеческих жертв.
Я понимаю все. И я не спорю. Высокий век идет железным трактом. Я говорю: «Да здравствует история!» — И головою падаю под трактор.Одно из последних стихотворений Когана, «Письмо», написано в декабре 1940 года.
Мы пройдем через это. Мы затопчем это, как окурки, Мы, лобастые мальчики невиданной революции. В десять лет мечтатели, В четырнадцать — поэты и урки. В двадцать пять — Внесенные в смертные реляции.Коган погиб в 1942 году в возрасте двадцати четырех лет. Его роман в стихах, задуманный — почти кощунственно, — как советский «Евгений Онегин», остался незавершенным. Его лучший «Памятник» — стихотворение его товарища по цеху Бориса Слуцкого (который так много сделал, чтобы превратить выпускников «Коммунистического Лицея» в бессмертное «военное поколение»).
Давайте после драки Помашем кулаками: Не только пиво-раки Мы ели и лакали, Нет, назначались сроки, Готовились бои, Готовились в пророки Товарищи мои.Некоторым из тех, кто выжил, чтобы превратиться в «военное поколение», предстояло стать «поколением шестидесятых» и, наконец, старейшими «прорабами» горбачевской перестройки. Но в 1930-е годы (перед «дракой») они оставались вечно юными мальчиками и девочками невиданной революции. Общим для всех членов довоенной советской элиты было полное отождествление с «веком»; искренняя вера в то, что они — и их страна — являются воплощением революции; неколебимая убежденность в том, что, как выразился Копелев, «Советская Власть самая правильная, самая справедливая власть на земле». Все они — от Годл до детей Годл — готовились в пророки. Многие из них ими стали.
Большинство членов новой советской элиты не были евреями, и большинство евреев не были членами новой советской элиты, но нет сомнения, что процент членов элиты был гораздо выше среди евреев, чем в любой другой этнической группе в СССР. По абсолютным показателям они следовали за русскими, но если разбить элиту на группы людей, объединенных общим географическим, социальным и культурным происхождением и узнававших друг в друге общее прошлое и похожих родителей, то вполне вероятно, что евреи составляли крупнейший компонент новой советской элиты. Особенно заметными они были среди поэтов, пророков и пропагандистов. По словам Давида Самойлова, который родился в Москве в семье еврейского врача из Белоруссии и стал одним из лучших летописцев истории когановского поколения, евреи заполнили «вакуум, созданный террористической властью» и со временем превратились из «социальной прослойки» в «часть народа». Русские евреи, по мнению Самойлова представляют определенный «тип психологии, ветвь русской интеллигенции в одном из наиболее бескорыстных ее вариантов».
Роль евреев в довоенном Советском Союзе была аналогична роли немцев в царской России (или греков-фанариотов в Османской империи). Меркурианские народы в космополитических империях, они олицетворяли современность и интернационализм среди аполлонийцев, обреченных на болезненную меркурианизацию. Тесно связанные с модернизирующими режимами с момента их возникновения, они использовались этими режимами в качестве образцов, суррогатов, миссионеров, верных новообращенных и неподкупных служащих. И царские немцы, и советские евреи отождествляли себя со своим государством, потому что разделяли его цели, честно на него работали и получали от него признание и достойное вознаграждение (пока режимы оставались космополитичными). И те и другие служили государству как чиновники, члены элитных профессий (включая ученых) и администраторы самых меркурианских из всех государственных функций: дипломатии и тайной полиции. Русские немцы были традиционными меркурианцами, стремившимися поддерживать свою внешнюю чуждость и внутреннюю сплоченность в качестве необходимого условия дальнейшего выполнения посреднической роли. Советские евреи были современными гражданами, отказавшимися от традиционного меркурианства ради преодоления своей чуждости и создания нового общества без каких бы то ни было форм посредничества, — лишь затем, как выяснилось, чтобы сосредоточиться на традиционных меркурианских занятиях, аналогичных занятиям их немецких предшественников (и во многом схожих с занятиями их дедов в немецких и польских землях).
Одним существенным отличием (и, видимо, результатом незапланированного и непредумышленного преобразования евреев в специализированных советских меркурианиев) был более высокий процент советских евреев (в сравнении с русскими немцами) среди тех, кто считал себя представителями русской интеллигенции. В императорской России принято было отделять профетических выразителей чаяний аполлонийского «народа» от меркурианских современных профессионалов и технократов, многие из которых были государственными служащими и немцами (действительными или метафорическими). В Советском Союзе 1930-х годов большинство новых интеллигентов были и профетическими выразителями чаяний аполлонийского «народа», и меркурианскими современными профессионалами и технократами, причем все они были государственными служащими, и многие из них были евреями. Давид Самойлов попытался провести разграничительную черту между первыми и вторыми — вернее, довести до предвоенных лет ту черту, которая казалась столь очевидной в 70-е и 80-е годы. Среди еврейских иммигрантов в советские города, писал он, «были и еврейские интеллигенты, или тот материал, из которого вырабатывались интеллигенты, и многотысячные отряды красных комиссаров, партийных функционеров, ожесточенных, поднятых волной, одуренных властью». Цафрира Меромская, родившаяся двумя годами позже него (в 1922-м), считала себя принадлежащей к интеллигенции по причине своего еврейского происхождения в сочетании с элитарным воспитанием и социальной мобильностью. Описывая коммунальную квартиру, в которой ее семья, только что перебравшаяся в Москву, жила в 1920-е годы до переезда в элитный Дом на улице Горького, она упоминает бывшего владельца квартиры, жившего «со своей великовозрастной дочерью, обладательницей прямых жирных волос цвета гнилой соломы и глубоко посаженными глазами под бесцветными ресницами, устремленными в никуда». Другими жильцами были: «новый гегемон в лице пролетария Гурова, выгодно обменявшего трудовой молот на роль бдительного ока советских карающих органов»' «преуспевающий главбух, товарищ Рубинчик с гладкой нерожалой женой»; «полуответственный партийный работник с женой и абсолютно безответственной тещей»; «инженер Фридман с женой Леночкой Иванниковой и двумя малолетними детьми»; и, наконец, «представители советской интеллигенции»: семья самой Меромской. Дедушки и бабушки Меромской были правоверными евреями из черты оседлости; отец и мать закончили дореволюционную гимназию и юридический факультет Киевского университета. При советской власти ее отец (урожденный Абрам Меклер) стал видным журналистом в «Крестьянской газете» и «Известиях». Тетя стала кинорежиссером, мать никогда нигде не работала.
Быть советским интеллигентом 30-х годов значило быть безусловно советским (преданным делу строительства социализма) и одновременно истинным интеллигентом (преданным делу сохранения культурного канона). Одна из причин, по которой Меромской удалось переехать в элитный дом на улице Горького, заключалась в том, что она жила с Пушкиным.
Это верно. Он всегда был со мной, всегда с ним сверяла свои ощущения, мнения, вкусы, т.е. спрашивала себя: а как бы он в данном случае решил, сказал, подумал, оценил, возразил и пр.
Помню, лет пять мне было, спросила папу:
— А мороженое при Пушкине было?
Мне важно было знать, имел ли он возможность, кушая его, получать такое же удовольствие, как я. Позже читала о нем все, что было написано и опубликовано. Знала в Москве все дома, где он жил, где останавливался, где жили его друзья, и, конечно, знаменитую церковь, где венчался.
Будучи в Ленинграде, ни разу не упускала случая побывать на его последней квартире на Мойке, в районе Черной речки, где стрелялся, в церкви, где отпевали. Воспринимала город его глазами. Ездила в Царское Село, где он учился в лицее. Думала о его «Цыганах», разъезжая по Бессарабии. А Михайловское с Тригорским! Уж там я отводила душу, бродя по парку. И в Крыму смотрела на море его глазами.