Эроусмит
Шрифт:
С ужасающей четкостью встало перед ним видение: она лежит без гроба под рыхлой землей в саду, в Пенритских горах.
Он очнулся и стал вспоминать.
«Что это Клиф сказал? „Ты ей не муж, ты ее лакей, ты слишком вылощен“. Он прав! В этом все дело: мне не позволяют видеться с кем я хочу. Я так умно распорядился собою, что стал рабом Джойс и Рипа Холаберда».
Он каждый день собирался, но так и не свиделся больше с Клифом Клосоном.
Выяснилось, что и у Джойс и у Мартина деда с отцовской стороны звали Джоном, и сына своего
Джойс мучилась неимоверно и вновь завоевала прежнюю любовь Мартина (он любил и жалел эту стройную красивую женщину).
— Смерть интересней игра, чем бридж, тут вам партнер не поможет! — сказала она, уродливо раскоряченная на кресле пыток и стыда. Пока ей не дали наркоз, ее лицо казалось зеленым от муки.
У Джона Эроусмита была прямая спинка и прямые ноги, весил он при рождении добрых десять фунтов [89] , и глазки у него смотрели весело, когда он из сморщенного кусочка мяса превратился в маленького человечка. Джойс его боготворила, а Мартин боялся его, так как видел, что этот крошечный аристократ, это дитя, рожденное для самовлюбленного богатства, будет когда-нибудь смотреть на него свысока.
89
Около 4,5 кг.
Через три месяца после рождения ребенка Джойс сильнее, чем когда-либо, увлекалась теннисом, и гольфом, и шляпками, и русскими эмигрантами.
К науке Джойс относилась с большим уважением и без всякого понимания. Она нередко просила Мартина рассказать ей о своей работе, но когда он загорался и ногтем принимался чертить на скатерти схемы, она его мягко перебивала:
— Прости, дорогой… Одну минутку… Плиндер, херес весь — или найдется еще?
Когда же она снова поворачивалась к нему, ее глаза глядели ласково, но от энтузиазма Мартина уже ничего не оставалось.
Она приходила к нему в лабораторию, просила показать колбы и пробирки и требовала, чтоб ей все растолковали, но никогда не сидела рядом, молча часами наблюдая.
Нежданно, барахтаясь в лабораторной трясине, Мартин нащупал твердую почву. Очередная ошибка позволила ему заметить действие фага на мутацию бактериальных видов — очень тонкое, очень изящное — и после долгих месяцев кропотни, когда он был благоразумным обывателем, почти хорошим мужем, превосходным партнером в бридже и никудышным работником, Мартин опять изведал счастье напряженного безумия.
Ему хотелось работать до рассвета, из ночи в ночь. В период его безвдохновенных исканий ничто не удерживало его в институте после пяти, и Джойс привыкла, что он рвется домой, к ней. Теперь он проявлял неудобную склонность пренебрегать приглашениями, огрызаться на очаровательных дам, просивших «объяснить им все о науке», забывать даже о жене и ребенке.
— Я должен работать вечерами, — говорил он. — Когда у меня идет большой опыт, я не могу относиться к делу легко и формально, как и ты
— Знаю, но… Милый, ты становишься слишком нервным, когда так работаешь. Боже мой, «меня беспокоит не то, что ты обижаешь людей, манкируя приглашениями, — хотя, конечно, я предпочла бы, чтобы ты этого не делал: это, я допускаю, неизбежно. Но скажи: когда ты так изматываешься, разве ты в конечном счете выгадываешь время? Я думаю о твоей же пользе. Эврика! Подожди! Увидишь, какой я замечательный ученый! Нет, я пока что объяснять не стану!
Джойс была богата и энергична. Неделю спустя, стройная, нарядная, веселая, с горящими щеками, она сказала ему после обеда:
— У меня для тебя сюрприз!
Она повела его в пустовавшие комнаты над гаражом во дворе. За эту неделю два десятка рабочих из самой исполнительной и солидной фирмы лабораторного оборудования по требованию Джойс создали для Мартина лучшую бактериологическую лабораторию, какую только доводилось ему видеть: белый кафельный пол, стены из глазированного кирпича, термостат и ледник, стеклянная посуда, краски и микроскоп, превосходная водяная баня постоянной температуры и препаратор, прошедший выучку в институтах Листера и Рокфеллера. У него была спальня за лабораторией, и он изъявил готовность служить доктору Эроусмиту день и ночь.
— Ну вот, — пропела Джойс, — теперь, если тебе понадобится работать вечерами, тебе незачем тащиться на Либерти-стрит. Ты можешь дублировать свои культуры или как они там называются. Если тебе за обедом станет скучно — прекрасно! Ты можешь посидеть немного, а потом улизнуть сюда и работать, сколько тебе захочется. Здесь… Милый, здесь все хорошо? Я правильно устроила? Я столько положила труда, достала самых лучших людей…
Припав губами к ее губам, он думал печально: «Сделать для меня так много! И с такой кротостью!.. И теперь, черт возьми, я уже никогда не смогу уйти к себе!»
Она так весело просила его найти какой-нибудь недочет, и он, чтоб доставить ей новое удовольствие — радость смирения, он сказал, что центрифуга, пожалуй, не совсем подходит.
— Подожди, дорогой! — возликовала она.
На третий день, вернувшись с ним из оперы, она повела его в гараж под лабораторией. В углу, на цементном полу, стояла, в разобранном виде, подержанная, но вполне подходящая центрифуга, лучше и желать нельзя, шедевр прославленной фирмы Беркли-Сондерса — та самая «Глэдис», чью отставку из института за ее непотребное поведение Мартин и Терри отпраздновали в свое время знатным кутежом.
На этот раз Мартину труднее было почувствовать благодарность, но он старался как мог.
В обоих секторах круга Джойс — экономико-литературном и роллс-ройсовском — распространился слух, что в оскудевшем мире появилось новое развлечение — ходить в лабораторию Мартина и наблюдать его за работой. Полагалось чинно и почтительно молчать, если только Джойс не шепнет: «Ну, разве он не прелесть! Как он мило учит малютку-бактерию говорить „с добрым утром!“; или если Латам Айрленд не приведет их в восторг замечанием, что ученые лишены чувства юмора; или если Сэмми де Лембр не грянет вдруг, чудесно имитируя джаз: