Еще одно странное дело полковника Зислиса
Шрифт:
– Получается - я подвожу итог, - ваш анализ дал результат, который не может быть объяснен современной наукой; и достоверность этого результата не вызывает никаких сомнений, так?
На том конце вежливо промолчали.
– Благодарю вас, - сказал полковник Зислис.
– Это было именно то, что я хотел услышать.
Он положил трубку.
Подумав, он вызвал Васю Скоробогатова.
Еще подумав, он по памяти набрал номер Шнайдера.
Образчик ксенофобии
В сорокапятилетней жизни Павла Игоревича Зислиса, а точнее в раннем его детстве, был один "моментик", о котором он не только никому не рассказал бы даже под страхом смертной казни, а и от себя-то старался его скрывать, но который тем не менее определил всю его судьбу, как личную, так и профессиональную.
До пяти
Однажды вечером, в необычайно жаркий август, мальчик вернулся с пустыря в дом и - о чудо!
– произнес пять, не больше не меньше, слов удивительно чистым, почти музыкальным голосом, артикулируя не по-детски отчетливо. "Я сам буду читать теперь", - сказал он.
Никто даже предположить не мог, что послужило тем толчком, который заставил мальчика разговориться, а сам он так никому и не рассказал, что произошло с ним там, на пустыре. А произошло вот что: пока он смотрел на заходящее солнце своими серьезными немигающими глазами, от солнца отделилось ослепительно белое свечение в виде диска и, быстро приблизившись, замерло прямо над пустырем. Павлик чувствовал, что это живое и что оно внимательно наблюдает за ним. Потом свечение испустило тонкий зеленый, почти желтовато-белый, луч, который упал прямо на лоб мальчика. Луч был жесткий, и на мгновение он соединил мозг мальчика с разумом светящегося диска. Это длилось не дольше одного мгновения, и тут же все пропало: и луч, и сам диск, только теперь красное солнце уже не касалось горизонта своим нижним краем, а являло взору лишь верхний, почти исчезающий ободок, и бурьян на буграх казался черным.
Павлик заговорил. Это ли не счастье для родителей? Но чем дальше, тем более пугающими были эти разговоры, потому что разговаривал он совсем не так, как положено лопотать ребенку пяти лет, а разговаривал он как взрослый. Причем как взрослый, умудренный опытом. И повел себя соответственно. "Я буду всё делать сам", - сказал, как отрезал. Впрочем, скоро и к этому привыкли - к чему только не привыкнешь...
Сам Зислис, однако, ни на один день не забывал того происшествия на пустыре. Уже в юношеском возрасте путем напряженных размышлений он пришел к выводу, что над ним был поставлен некий эксперимент, ни смысла которого, ни целей он себе не представлял. С известной долей уверенности он мог предположить, что наблюдения за результатами эксперимента будут вестись и в дальнейшем. Об организаторах эксперимента он не мог сказать ничего, склоняясь к мысли об "инопланетчиках".
Он относился к тому сорту людей, которые склонны доверять своим выводам, если те имеют под собой достаточно прочное основание.
Следствием сделанных на основе долгих размышлений выводов стало жизненное кредо, сформулированное юным Зислисом: "Моя жизнь - это сугубо личное дело меня самого, и любые попытки вмешаться в нее будут обрываться решительно и беспощадно." Этого кредо он придерживался и по сей день, будучи уже полковником в особом отделе и руководителем спецгруппы, хотя, разумеется, с течением лет первоначальная формулировка значительно пообтерлась, да и юношеский пыл несколько поостыл.
И до сих пор он свято верил в перманентные попытки вмешательства "инопланетчиков" в земные дела и в то, что попытки эти следует обрывать "решительно и беспощадно". Он и не заметил, что со временем его настороженность, подозрительность и постоянная готовность к встрече с "чужими" превратились в настоящую фобию.
И теперь, стоило ему получить подтверждение своим опасениям - впервые за сорок лет столь явное и недвусмысленное, - как эта фобия заявила о себе в полный голос.
Страх
Полковник Зислис был напуган. Он сам себе в этом не признавался, но он был смертельно напуган. Если бы он позволил себе признаться в этом, черный, неконтролируемый страх вырвался бы наружу, и тогда бы это был уже не полковник Зислис, а затравленный зверь, готовый к последней схватке. Хуже всего было то, что он и сам не мог объяснить, что именно его так испугало.
Возможно, это был один из тех приступов необъяснимого страха, какие испытывают дикие животные перед землетрясением. Когда забываешь обо всем на свете, и тебя охватывает только одно паническое желание: спасаться бегством. Но полковник заставил себя подавить панику и вернуться к делу. Кофе еще не остыл, он налил себе полную, без четверти, чашку и капнул в нее коньяка из фляги, которую всегда хранил в нижнем ящике стола. Он старался не глядеть на разбросанные по столу, исчерченные рукой Шнайдера листки. Он даже попытался выкинуть из головы все эти мысли, взбудораженные разговором со Шнайдером. И вдруг он почувствовал, что ему полегчало. То ли кофе подействовал, то ли он просто успокоился, но цепкая головная боль вдруг отпустила, и он понял, что теперь может рассуждать ясно.
Ну, хорошо, предположим, Шнайдер прав. (Разве он сам не ждал этого столько лет?) И что же? Что означает это для Организации?
Что означает это для его людей? Наконец, что означает это лично для него, полковника Зислиса? Он усмехнулся, поймав себя на мысли, что поставил Организацию и подчиненных ему людей на предпочтительное место. Он всегда был "нормальный мужик" и никогда не пытался выкрутиться за счет других. Для него всегда было: сначала Организация, потом его люди, а потом уже можно было подумать и о самом себе.
Итак, Шнайдер... Шнайдер заявился к нему в кабинет час назад...
Да (он посмотрел на часы), теперь уже ровно час. Без всякого вызова и приглашения, по собственному, так сказать, почину.
Человек он был самоуверенный и бесцеремонный, а тут показался полковнику и вовсе высокомерно-пренебрежительным, даже брезгливым. Не только по отношению к нему, полковнику Зислису, лично, но и по отношению, так сказать, ко всему человечеству.
Он, опять же без приглашения, уселся на жалобно пискнувший под ним стул для посетителей, откинул полу белого своего хирургического халата, запустил в оттопыренный карман брюк толстые пальцы и вынул мятую пачку папирос. Зислис, с неприязнью наблюдавший за его действиями, в сотый уже, наверное, раз подумал: не понимаю, как он этими толстыми своими пальцами умудряется копаться в человеческих мозгах. И не мозгАх даже, а мОзгах, именно так... Шнайдер был нейрохирург фантастический. Он бы давно Нобелевскую премию получил, если бы все его работы не были строго засекречены. В этом Зислис был твердо уверен.
Закурив и выпустив толстые струи дыма из волосатых ноздрей, фантастический нейрохирург Шнайдер сначала сделал гримасу:
растянул до упора толстые свои губы, выкатил белесоватые глаза, словно хотел выскочить из собственного лица, а потом, вернув лицо в нормальное состояние, заговорил, размеренно и увесисто. И начал он с того, что сразу, ни за что ни про что (это и показалось Зислису самым обидным), принялся его, Зислиса, оскорблять.
– Видели вы, Савл Игоревич (он всегда как-нибудь искажал его имя, это, по-видимому, казалось ему чрезвычайно остроумным), видели вы, как бегает по лабиринту подопытная крыса? Ей кажется, она занята жизненно важным делом: поиском выхода. А в действительности другие крысы, только побольше и в белых халатах, изучают на ней поведенческие реакции. Или думают, что изучают. Вот так же и вы, Савл Игоревич, хочу сказать вам, как та несчастная крыса...