Ещё раз о психтроцкизме…
Шрифт:
(…)
… зачем же было г. Астафьеву ставить византийцев в число представителей культурных национальностей?
Если он и в то время считал византийскую культуру не национально-греческой, а какой-то «эклектической», как он говорит в своем «объяснении» со мною, — то не следовало и ставить «византийца» в число представителей национальных культур. А раз он это сделал в статье «Национальное сознание», — не надо было (без какой-нибудь особой оговорки) называть византийскую цивилизацию «эклектической» в «объяснении».
Да и нам ли, русским, так — смело и пренебрежительно говорить о культурном эклектизме!
Вера у нас греческая издавна; государственность со времени Петра почти немецкая (см. жалобы славянофилов); общественность французская; наука — до сих пор общеевропейского духа. Своего
«Пусть г. Астафьев вспомнит только о „Четьях-Минеях“ нашего русского, „национального“ (по крови) Димитрия Ростовского; пусть хоть слегка пересмотрит — все двенадцать томов этого труда…
Я попрошу его обратить внимание не только на подавляющее количество греко-византийских святых, но и на качества их, на выразительность их характеров; на их религиозно-психическое творчество и сравнить их с этой стороны с русскими святыми.
Он увидит тогда, что византийской религиозной культуре вообще принадлежат все главные типы той святости, которой образцами впоследствии пользовались русские люди. Столпники: Симеон и Даниил; отшельники: Антоний, Сысой и Онуфрий Великий — предшествовали нашим отшельникам; юродивые, подобные Симеону и… предшествовали нашим «имена неразборчиво»; Пахомий Великий первый основал общежительные монастыри (киновии) в IV веке, когда о России ещё и помину не было. Литургию, которую мы слушаем в русском храме, упорядочили раз навсегда Василий Великий и Иоанн Златоуст. Равноапостольный Царь Константин предшествовал равноапостольному Князю Владимиру. Русскому Князю мы обязаны только первым распространением готового Православия в русской земле; Византийскому Императору мы обязаны первым догматическим утверждением Православия во вселенной. Афонская жизнь, созданная творческим гением византийских греков, послужила образцом нашим первым киевским угодникам — Антонию и Феодосию Печерским. И эта афонская жизнь, дошедшая, слава Богу, и до нас в живых примерах удивительных отшельников и киновиатов образцовой строгости, — продолжает влиять до сих пор и на монастыри наши, и на благочестивых русских мирян.
Все наши святые были только учениками, подражателями, последователями — византийских святых.
Степень самой святости может быть одинакова, равна — у святых русских с византийскими святыми; слово «святость» — есть специфически церковное слово; оно имеет не столько нравственное, сколько мистическое значение; не всякий тот свят, который всю жизнь или хоть значительную часть жизни провёл добродетельно и даже весьма благочестиво; мы можем только надеяться, что он будет в раю, что он будет «спасён» (от ада) за гробом; свят — только тот, кто Церковью признан святым после его кончины. В этом смысле, разумеется, русские святые сами по себе, духовно, ничем не ниже древневизантийских. Но жизнь Византии была несравненно самобытнее и богаче разнообразием содержания, чем жизнь старой, полудикой и однообразной Руси.
При этой более разнообразной и более развитой жизни и само христианство (впервые догматизированное) было ещё очень ново. Понятно, что при могучем действии учения, ещё не вполне тогда нашедшего все свои формы или только что нашедшего их, — на почву, общественно давно уже развитую, — творчеству был великий простор. Византийские греки создавали; русские только учились у них. "Dieu a voulu que le christianisme fut eminemment grec!" — сказал Vinet.
Я, конечно, могу, как лично верующий человек, с одинаковым чувством молиться
— Сергию Радонежскому и Пахомию Великому, митрополиту Филиппу Московскому и Василию Неокесарийскому, Тихону, нашему калужскому затворнику, и Симеону Столпнику; но вера моя в равномерную святость их и в равносильную спасительность их молитв у Престола Господня — не может помешать мне видеть, что Пахомий, Василий и Симеон были творцы, инициаторы; а Сергий, Филипп и Тихон ученики их и подражатели.
Творчество и святость, — я думаю, разница? Творчество может быть всякое; оно может быть еретическое, преступное, разбойничье, демоническое даже.
Писатель, почитающий Православие и защищающий его, хотя бы и преимущественно с национальной точки зрения, должен это помнить.
Ни святость, так сказать, собственно русского Православия, ни его великое национальное значение не уменьшатся от того, что мы будем помнить и сознавать, что наше Православие есть Православие Греко-Российское (византийское). Уменьшатся только наши лжеславянские претензии; наше культурно-национальное сознание примет только с этой стороны более правильное и добросовестное направление".
Надо помнить, что все «национальное» бывает троякого рода. Одно национально потому, что создано впервые известной нацией; другое потому, что другой нацией глубоко усвоено; третье потому, что пригодно исключительно одной определенной нации (или, быть может, одному только племени) и другим племенам и нациям передаваться не может» (Письмо 8).
При этом наряду с проповедью полученного в готовом виде библейского православия, ставшего якобы истинно национально русским вследствие его «глубокого усвоения», К.Н.Леонтьев выражает прямое нежелание вникнуть в историю становления византийского библейского православия, перенесённого на Русь из обреченной на крах Византии:
«Можно, пожалуй, отделиться от Греческих Церквей и забыть их великие предания; можно остановиться на мысли Хомякова, что без иерархии Церковь не может жить, — а без монашества может; остановившись с либеральной любовью на этой ложной мысли, — нетрудно было бы закрыть после этого постепенно все монастыри; допустить женатых епископов. Потом уже легко было бы перейти — и к тому будущему русскому Православию Гилярова-Платонова, о котором я уже говорил: «возвратиться ко временам до Константина», — т.е. остаться даже без Никейского Символа Веры и, в то же время — без тех возбуждающих воздействий, которые доставляли первоначальным христианам гонения языческих императоров. Ибо не верить в святость Никейского Символа Веры и всего того, что с ним связано, очень легко в наше время; многие образованные русские даже люди, и из числа посещающих храмы, не думают вовсе о Символе Веры, о Вселенских Соборах, о том, что сделал св. Константин и чего он не сделал; многие из них, прочтя в газете или книге что-нибудь подобное выходке покойного Гилярова, — не поймут даже, до чего эта выходка безумна не в устах нигилиста; не поймут и подумают, вздохнув: «Ах! да! Первоначальное христианство было так высоко и чисто!» А не подумают при этом ни о том, что языческих гонений нельзя сочинить нарочно, — когда сам Государь Православный; ни о том, что, вместо какого-то удивительного отроческого обновления, — подобные порядки привели бы только веру и Церковь в состояние старческого расслабления, и, если бы и явились гонители для возрождения мученичества, — то явились бы они в наше время не в лице каких-нибудь новых и увлечённых верой мистиков, а в лице самых обыкновенных эгалитарных нигилистов, достигших высшей власти по пути, — уготованному им этой самой либеральной, славяно-русской Церковью…» (Письмо 9. Этот фрагмент следует непосредственно за цитированным ранее фрагментом, завершающимся словами: «Но будет ли эта Церковь правоверна? Будет ли государство, освященное этой Церковью, долговечно и сильно?»).