Есенин. Русский поэт и хулиган
Шрифт:
Даже Мариегроф, всегда ревниво относящийся к женщинам Есенина, не мог не признать: «После возвращения из Америки Галя стала для него [Есенина] самым близким человеком […]. Я, пожалуй, не встречал в жизни большего, чем у Гали, самопожертвования, большей преданности, не-брезгливости и, конечно, любви. Она отдала Есенину всю себя, ничего для себя не требуя. И, уж если говорить правду, не получая».
Есенин не обещал Бениславской верности (да она бы и не поверила). Он знал, что не способен на это как в силу характера, так и в силу обстоятельств. Разве мог он, например, оставить Надежду Вольпин, которая сошлась с ним девятнадцатилетней девушкой и — в отличие от Гали — хранила ему верность во время его долгого отсутствия? Чтобы не чувствовать себя униженной, Галина поставила условие: коли так, то я тоже свободна. И Есенин, по словам Бениславской, «внушил себе взгляд культурного человека — мы, мол, равны, моя свобода дает право на свободу женщине». И единственным условием поставил: только не с моими друзьями.
В те же дни в Ленинграде он признается своему старому другу В. Чернявскому, что до сих пор не оставил еще надежды жениться на хорошей, верной девушке, которую все не удается встретить. И вспоминает о Райх как о самом сильном в своей жизни чувстве. Бедный Есенин! Не удается ему встретить хорошую девушку! Галя Бениславская, очевидно, не входит в эту категорию, потому что не была верной. А Надежда Вольпин, вероятно, потому, что перестав быть девушкой, не потребовав от него штампа в паспорт. Может быть, хорошая девушка — та, которой, подобно его родителям, «наплевать на все его стихи»? Которая бы любила его просто как мужчину и человека? И сколько бы он с такой хорошей девушкой прожил? День? Два? Много, если неделю. («Ведь и себя я не сберег/ Для тихой жизни, для улыбок».)
Ну а пока за неимением «хорошей» девушки Есенин во всю пользуется услугами Бениславской. «Пришлите […] пальто, немного белья и один костюм двубортый», «Возьмите у Приблудного [114] сборник и наберите сами 500 строк для Антологии [115] », «Позвоните Воронскому [116] и сговоритесь, чтоб он сделал распоряжение выдать мне аванс» и т. д. и т. п.
Да, только Галя была его единственным преданным другом. И все-таки нельзя не сказать, Бениславская сыграла в судьбе Есенина и отрицательную роль.
114
Приблудный Иван (настоящее имя Яков Петрович Овчаренко, 1905–1937) — поэт, принадлежал к группе «новокрестьянских» поэтов. Впоследствии сыграет неблаговидную роль в разрыве Есенина с Бениславской. Прототип Ивана Бездомного в романе М. Булгакова «Мастер и Маргарита».
115
Вероятно, имеется в виду книга «Русская поэзия XX века. Антология русской лирики от символизма до наших дней» (М., 1925. Составители И. Ежов и Е. Шамурин), в которой было опубликовано 24 стихотворения Есенина, отрывок из автобиографии и краткая библиография.
116
Воронский Александр Константинович (1884–1937) — критик, редактор журнала «Красная новь», где печатался Есенин.
Галина Артуровна была убежденной большевичкой. Совсем юной девушкой она ушла от своих приемных родителей (заменивших ей родных), не сойдясь с ними в политических убеждениях. Из занятого белыми Харькова с риском для жизни перебралась через линию фронта к красным. В момент знакомства с Есениным она работала в ВЧК(!) (в сельскохозяйственном отделе). Нет, Галина Бениславская не была приставлена следить за Есениным. Этот подлый слушок распустили собутыльники Есенина, которым она мешала пить-гулять за его счет. Не старалась она и подбить Есенина на гимны советской власти. Вообще в тематику его творчества никогда не вмешивалась. В оппозиции власть — Есенин все симпатии Бениславской — целиком на стороне Есенина. «… наше правительство […] не имело права не понимать, какая ценность находится на его попечении […] не способствовало возможности расти дальше дарованию Е[сенина], даже не сумело сохранить его, пусть даже не сохранить, а хотя бы мало-мальски обеспечить бытовые возможности».
Не понимает Галя Бениславская, что для этого правительства Есенин вовсе не ценность (терпят — и на том спасибо). И зачем обеспечивать какие-то условия ему? Другое дело — Демьян Бедный — вот это «ценность», так его и поселили в Кремле. Есенин же многое понял и про социализм («совсем не тот»), и про «страну
«Отдам всю душу октябрю и маю, / Но только лиры милой не отдам» — советская критика тут же поймала Есенина на противоречии. Что же это за лира такая, которая разошлась с душой? И зачем, спрашивается, большевикам его душа без прославляющей их лиры (они же не девушка)? Так с какой стати глашатаям «октября и мая» уважать такого поэта? Со своей колокольни они были абсолютно правы.
После возвращения в СССР Есенин пишет своему другу художнику Яку лову (точная дата письма неизвестна): «Я подошел к поезду, смотрю, в купе сидят Маяковский, Асеев, Безыменский и прочая, прочая, прочая. Но я ведь тоже не безбилетный, но ушел мой поезд». Комментаторы голову сломали: что за поезд? Куда ехали перечисленные поэты? Когда Есенин встретился с ними? Между тем смысл письма явно аллегорический («прочая, прочая, прочая» — и все в одном купе?). Это поезд советской литературы, где Есенину нет места. И никто не сказал: Сергей Александрович! Не переживать, а гордиться должно, что нет Вам места среди этой братии. Пошлите их так далеко, как только Вы умеете посылать, и спокойно, с чувством собственного достоинства продолжайте работать.
Галина Бениславская «виновата» (мы не решились написать это слово без кавычек) только в одном: она поддерживала в Есенине обиду на то, что власть предержащие не отводят ему должного места в этом «вагоне». Она внушала Есенину, что большевики должны его любить, уважать, холить и лелеять. Этого, естественно, не происходило — и он все больше и больше пил.
«Я собираю пробки /Душу свою затыкать»
Из-за границы Есенин вернулся совершенно запутавшимся, озлобленным, опустошенным, спившимся и больным. Но не потерявшим своего дара. (Как это может быть? Дух Божий веет, где хочет, — другого ответа мы не знаем. Если знают психологи, что ж, — пусть расскажут.)
«Когда я попытался попросить его во имя разных «хороших вещей» не так пьянствовать и поберечь себя, — вспоминает В. Чернявский, — он вдруг пришел в страшное, особенное волнение. «Не могу я, ну как ты не понимаешь, не могу я не пить… Если бы не пил, разве мог бы я пережить бее, что было}..»(Во время суда над четырьмя поэтами, о котором мы уже писали, он говорил, что с помощью скандала и пьянства идет «к обретению в себе человека». — Л. П.)
И заходил, смятенный, размашисто жестикулируя, по комнате, иногда останавливаясь и хватая меня за руку, чем больше он пил, тем чернее и горше говорил о том, что все, во что он верил, идет на убыль, что его «есенинская» революция еще не пришла, что он совсем один. И опять как в юности, но уже болезненно сжимались его кулаки, угрожавшие невидимым врагам и миру, который он облетел в один год и узнал «лучше, чем все». И тут в необузданном вихре, в путанице понятий закружилось только одно ясное повторяющееся слово:
— Россия! Ты понимаешь — Россия!
В этом потоке жалоб и требований был и невероятный национализм, и полная растерянность под гнетом всего пережитого и виденного, и поддержанная вином донкихотская гордость, и мальчишеское желание драться, но уже не стихами, а вот этой рукой… С кем? Едва ли он мог на это ответить, и никто его не спрашивал». Никто и не смел спросить. Ведь все прощалось одному Есенину, одному на всю страну.
О сходных настроениях вспоминает и Галина Бениславская: «…сознание, что […] он должен стучаться в окошко, чтобы впустили, приводило его в бешенство и отчаяние, вызывало в нем боль и злобу. В такие минуты он всегда начинал твердить одно: «Это им не простится, за это им отомстят. Пусть я буду жертвой за всех, кого не пускают. […] За меня все обозлятся. Это вам не фунт изюма. К-а-к еще обозлятся. […] Буду кричать, буду, везде буду. Посадят — пусть сажают — еще хуже будет».
Тогда он не знал еще, на что пойдет — на борьбу или на тот конец, который случился».
Стало быть, не ради красного словца говорил Есенин о своей близости к тем, в среде которых «…удалью точится новой/ Крепко спрятанный нож в сапоге»!
Первое выступление Есенина после возвращения в Россию состоялось 21 августа в Политехническом музее. В начале вечера Есенин должен был рассказывать о своих зарубежных впечатлениях. Говорил он бессвязно и довольно бессмысленно. Послышались смешки, возгласы, реплики, на которые он вдруг начал отвечать, уже совсем не думая о теме своего «доклада». Ничего почти не сказав о Берлине и Париже, он перешел к Америке и начал приблизительно так: «Пароход был громадный, чемоданов у нас было двадцать пять, у меня и у Дункан. Подъезжаем к Нью-Йорку: репортеры, как мухи, лезут со всех сторон». Публика стала хохотать.