Эшби
Шрифт:
— Дональбайн, похоже, болен, нам нужно вернуться.
Они поднялись и вместе вошли в хижину. Я отдался ласкам волн. Мне было хорошо. Я представлял себе, как они стоят друг против друга в зыбком полумраке хижины — Друзилла, объятая потаенным пламенем, нетерпеливая и застенчивая, Дональбайн, напуганный и снедаемый любопытством, сознающий свою дерзость, смотрящий на нее во все глаза…
Я толкнул дверь и увидел их: они стояли лицом к лицу, взволнованные беспорядком мокрых купальников — не коснувшись друг друга, они так и не поняли, способны ли это сделать.
В последний год его пребывания в Эшби он целыми
Он теперь не пел — не осмеливался перед ней. Дважды я видел его полуодетым под окном нашей спальни. Он стоял, как лунатик. Потом, не сказав ни слова, повернулся и пошел; пряжка расстегнутого ремня блестела на его бедре; в руке он держал зубную щетку (с некоторых пор он приобрел привычку совершать свой туалет, прогуливаясь). Друзилла на расстоянии ощущала его присутствие; когда я вернулся в постель, она говорила: «Кто это был? Наверняка Дональбайн. Если бы ты знал, как мы с ним носились после завтрака!..», или: «Он был одет? Он может простудиться, прогуливаясь с голой грудью…» Она ни разу не захотела его увидеть. Потом она долго ворочалась без сна, и на ее открытые глаза ложились проблески зари.
День ото дня он понемногу расставался с угрюмым, натянутым видом. Он больше не анализировал свои ощущения, он жил.
И все же он не сдавался. Сколько ласк, сколько беглых поцелуев было расточено в закутках изгороди и в прохладе коридоров!.. Я представлял себе завершение гонки: он садится рядом с ней, их одежда отяжелела от пота, ее рука лежит на плече юноши, они тайком посматривают друг на друга, он склоняется к ее мягкой ладони, проводя по ней волосами. Шум, шорох, порыв ветра останавливает их, освежая потные тела. Он, порываясь уйти, осмеливается взглянуть на подъем ее груди; она: «Дональбайн, я так несчастна… если бы…» — и быстро накрывает его колени своими ладонями: «Как горячи твои колени…» Он, прямо стоя под красным вечерним ветром: «Мы слишком быстро бежали. Вернемся. Ну же. Отчего ты несчастна? Что ты подумала, когда увидела меня впервые? Заставь себя быть счастливой. Не надо меня любить, это приносит тебе столько страданий… Будем любить издалека. Не трогай меня… Это грех». Она отдаляется от него и улыбается, невзирая на боль. Они идут к замку, собирая на ходу ягоды: «Мы играли в догонялки потому, что ты меня любишь? Мне казалось, что за мной гонится преступник — ты хотела меня убить. Это грех. Это грех».
~~~
По весне поля утопают в синеве. Мы с Друзиллой ранним колким утром скачем верхом к озерам; лошадиные крупы блестят в золотистом тумане. Мы не можем обойтись друг без друга. Лошади сближаются, наши ноги соприкасаются. Друзилла, улыбаясь, смотрит
По ночам мы не могли уснуть. На заре мы тихо вставали, я седлал лошадей в рыжеватом сумраке, она в погребе готовила сандвичи. Когда она появилась в проеме дверей конюшни, шелестящие листья стоящих на опушке деревьев, как водоросли, колыхались в ночи.
Лишь контуры ее тела блестели в мятущемся мраке; слабый отблеск позволял угадать очертания двери.
— Подойди, — прошептала она дрожащим голосом, — подойди ко мне, мне страшно.
Отпустив ногу лошади, я поднялся, подошел к Друзилле и обнял ее.
— Чего ты боишься?
— Не знаю. Я думаю о Дональбайне.
— И что же?
— Он не должен бывать у нас.
— Почему?
— Он еще ребенок.
— Ты влюблена в него?
— Не знаю.
— Дорогая, ты опережаешь меня.
— Поедем скорей.
— Куда ты хочешь?
— К морю, может быть…
— Хорошо. Скажи… с Дональбайном, это серьезно?
— Я не могу понять, что я чувствую. Я вспоминаю вечер, когда мы втроем сошлись в каком-то разговоре. Мы с тобой, разгорячившись, зашли слишком далеко, и я заметила, как он покраснел. Сами того не желая, мы распалили его воображение. Мы должны написать Брамарам, что больше не сможем его принимать.
— Как хочешь.
— И еще нам нужен новый лакей.
— Я займусь этим.
— Не забудь рассчитаться с Джонсоном.
— Конечно. Но что с тобой сегодня? Я тебя не узнаю.
— Ангус, у нас, кажется, будет ребенок.
— Что?
— Я беременна.
— А…
Тучи, как скалы, нависли над нами. Друзилла протягивает мне сандвич. За лесами и деревеньками блестит море. Солнце, положив тяжелые ладони мне на живот и на голову, прижимает меня спиной к земле. Поле — пылающая комната. Мы любим пламя.
Мы въезжаем в порт. Бервик-на-Твиде — славный городишко, полный сквозняков и старых дев. Наши лошади, увидев трамвай, встают на дыбы. Центральная площадь пахнет ячменным сахаром. На крепостных стенах играют нарядные послушные дети. Переулки раскрывают шторы. У подножия стен молодые пастухи, белокурые и худые, продают снегирей в клетках. Мы въезжаем в крепость. Друзилла протягивает руку в сторону сада Лауры Пистилл. Открываются окна. Мы спускаемся с лошадей. Лаура берет Друзиллу за руку:
— Куда вы спрятали маленького Дональбайна?
— Но… он уехал в конце лета.
— Скала из шелковых трав… этот маленький Дональбайн. Приведите его ко мне следующим летом.
— Он больше не приедет.
— …скала из шелковых трав, каменный цветок.
Мы оставляем лошадей на попечение Джона, молодого конюха; уходя в нежный сумрак заросшего сада, он смотрит на Друзиллу поверх конских грив.
Лаура Пистилл, семеня впереди нас, раздвигает листву, расставляет стулья и усаживает нас на террасе, нависшей над портом, лицом к морю. Друзилла, закрыв глаза, склоняет голову на мое плечо. Лаура Пистилл возвращается с серебряным блюдом. Она смотрит, как мы едим. Серебряный орел моря клокочет золотом. Рыбаки, уходящие в море, приветствуют леди Пистилл, хрупкую статуэтку на карнавале солнца и ветра. Запах смолы и наживки поднимается к террасе, ноздри леди Пистилл раздуваются, ресницы дрожат. Все обитатели моря, все морские растения всплывают, выпрыгивают, вылетают из глубины. Моряки и пираты, по пояс в зелени волн, дерутся на ножах.