Эшелон (Дилогия - 1)
Шрифт:
Я смотрел на них и сознавал: это лик народа, неумирающего, вечного. Я связан с ними так же, как и они со мной. Возникшее было чувство разобщенности, отчуждения я должен перебороть. С этими людьми мне жить, воевать и, если выпадет, умереть. Это среди них, с их простецкими, а то и некрасивыми чертами, были и капитан Гастелло, и Александр Матросов, и Юрий Смирнов, и Иван Кожедуб, и Олег Кошевой, все большие и малые герои только что отгремевшей войны. И кто может предугадать, что падет на их долю в новой войне, на которую они едут вместе со мной. Мне не спалось. Вспоминал о расстрелянной в Ростове маме и о погибшем
Нет, мир будет! Для всех на земле. Дети, вы еще скажете нам спасибо.
Первый день мира!
Кенигсберг горел. Над городем вставали, переплетались дымные столбы, самый большой в центре, подле Королевского замка.
Мы с ординарцем Драчевым прошли по развороченной бомбами улице, на зубчатых башнях, на балконах, на флюгерах стреляли на влажном апрельском ветру красные флаги и флажки победы, и на закопченных, поклеванных осколками стенах сохранившихся домов - масляная краска: "Wir kapitulieren nicht!" Врете, капитулировали. Детыре дня подолбала вас наша артиллерия и авиация, затем штурманула пехота с танками - и сдались как миленькие.
А ведь немцы считали этот город-крепость неприступным. Мне Эрна рассказывала, как доктор Геббельс (доктор, а?) выступал по радио: Кенигсберг никогда не встанет на колени! Ему вторил гаулейтер Кох: Пруссия - это железные ворота Германии, и они не откроются перед русскими! Что-что, а трещать по радио и в газетах гитлеровские заправилы умели, демагоги и заклинатели.
Но слова - это одно, дела - другое. Кенигсберг пал под нашими ударами. Иначе и быть не могло.
Некогда было шататься по городу, заходить в дома. Но в один мы с Драчевым все-таки зашли. Дом был в глубине двора, увитый декоративным кустарником, будто замаскировался. Дверь сорвана, окна высажены. Хозяев не было. Мы побродили по комнатам - паркет, люстры, картины, зеркала, чучела птиц, оленьи рога, кабаньи морды, в распахнутых шкафах на плечиках костюмы и платья, внизу попарно обувь, на кухне - кафель, полотенца с вышитыми изречениями, на полочках посуда, бутылки.
Чистенький, аккуратненький, отлаженный быт обывателей, в который ворвалась война. Вышитые полотенца висят, а хозяев нет.
Где они, что с ними? И я подумал, что возмездие заявилось в Германию, хоть и задержалось в пути, шло целых четыре года, но все же вот оно, во всем - в том числе и в судьбе этого дома и его обитателей. И я подумал также: "Суть не в том, что возмездие настигло именно немцев. Оно настигло наших врагов. Они могли быть и не немцами. Но немцы посягнули - и поплатились. И всякого, кто посягнет на мою страну, ожидает такая участь, ибо моя страна непобедима и бессмертна!" Может, я и не столь высоким штилем думал, но об этом.
Мы вышли с Драчевым из дома. Немки катили по мостовой тележки со скарбом, - их испуг обещал завтрашнюю благосклонность. Ветер дул с залива, обещая разогнать дым пожарищ, когда они ослабеют. Блеклое низкое небо нависало над городом, обещая с весной
За углом мы увидели сорванные, перекрученные рельсы, сошедший с них, завалившийся трамвайный вагон с обгорелыми боками. Драчев присвистнул:
– Трамбабуля! Тыщу лет не катался, товарищ лейтенант!
– Еще покатаешься, - сказал я.
– Только билет не забывай брать.
– А точияком, товарищ лейтенант! Я завсегда зайцем норовил.
– И Драчев зашелся в счастливом, беспечном смехе.
Короткая летняя ночь была на исходе. После продолжительных, выматывающих своей неопределенностью стоянок эшелон шел ходко. Вагон болтало, раскачивалась "летучая мышь", звенели ведра, котелки, кружки. Дневального, попробовавшего встать - прикрыть дверь, кидало из стороны в сторону, и оа ворчал:
– Качка, ровно на пароходе...
На остановках он по моей просьбе спускался, узнавал название станции, докладывал мне, а я сообщал Нине, хотя она и так все слышала. Такой тройной, что ли, разговор. Этак вот втроем мы беседовали в Улан-Удэ: я спрашивал Гошу, он отвечал Нине, а Нина говорила мне. Сейчас Гоша спит, Нина и я сидим у его ног на парах. Я молчу. Нина, оживленная, треволнения позади, Читу не минуем, - комментирует донесения дневального: перевалили Яблоновый хребет, очень крутой, паровоз-толкач отцепился, без толкача на хребет не въедешь, пригород проехали, вон-вон, слева. Я вспомнил: в пригороде служил сукин сын Виталий, капитан-мерзавец, подогреваю себя этим воспоминанием, но оно проходит как-то боком, не весьма задевая.
Нина уже собрала вещички, оделась. Накинуть жакет - и готово. Гошу разбудим, оденем перед самой Читой. Уже скоро. Нина произносит:
– Вот и доехали. Спасибо тебе, Петя.
Не хочется говорить, однако я отвечаю:
– Не за что. Да еще и не доехали.
– Считай, я дома! Сейчас будет озеро Кенон, за ним - Чита-первая. это товарная станция. А после - Чита-вторая, пассажирская.
– Тебе где сходить?
– На Чите-второй.
Разговор меня почему-то утомляет, и я умолкаю. Нина принимается расталкивать Гошу, он хнычет спросонок, капризничает.
Помогаю одевать пацана, он роняет голову, спит сидя. Нина сердится, трясет его:
– Проснись, засоня!
– А я проснулся!
– говорит Колбаковский и свешивается с нар.
Ложась спать, он наказал разбудить его, когда Нина приедет.
Не дождался, сам проснулся. Встал, зевая, и Драчев. Ко мне:
– Товарищ лейтенант, дозвольте, и я провожу?
– Нет, - отвечаю, - я справлюсь.
– Нехай товарищ лейтенант проводит!
Оказывается, и Микола Симоиенко пробудился. Хотят попрощаться с Ниной. Ну что ж, пожалуйста. А провожу ее до дома я один.
Все правильно: слева мокро зачернела под береговыми фонарями вода Кенон. Справа, на сопке, - домишки, тоже под лампочками, это Чита-первая, железнодорожный поселок. На Чпте-первой пас продержали полчаса. Эти тридцать минут для меня и мчались, и канителились. Мчались потому, что не хотелось расставаться с Ниной, а оно было неизбежным, расставание. Канителились потому, что хотелось быстрей совершить это неизбежное и тем спять с себя некий груз, стать независимым. Глупо? Возможно. Смешно? Не так уж чтобы.