Если Бийл-стрит могла бы заговорить
Шрифт:
Я наполовину прислонилась, наполовину присела на раковину и посмотрела на маму. Потом мне вдруг стало страшно, и в животе у меня будто что-то дрогнуло. Потом я подумала, что беременна уже третий месяц, что сказать надо. Пока еще ничего не заметно, но придет день, и мама опять бросит на меня испытующий взгляд.
И потом вдруг, когда я вот так не то стояла, прислонившись, не то сидела на раковине, а мама была у холодильника, критически осматривала курицу и потом убрала ее, напевая что-то себе под нос – как напеваешь, когда в мыслях у тебя что-то тревожное, что-то тягостное, что вот-вот грянет, вот-вот ударит по тебе, – у меня вдруг появилось такое чувство, будто она уже все знает, давно узнала и только ждет, когда
Я сказала:
– Мама…
– Да, малыш? – все еще напевая себе под нос.
Но я молчу. И тогда она захлопнула дверцу холодильника, повернулась и посмотрела на меня.
Я заплакала. Такой у нее был взгляд.
Минутку она так и простояла у холодильника. Потом подошла ко мне и положила руку мне на лоб, другой тронула меня за плечо. Она сказала:
– Пойдем ко мне. А то скоро отец и Эрнестина придут.
Мы пошли к ней в комнату. Мама затворила дверь, и мы сели на кровать. Она не дотронулась до меня, не двигаясь, сидела на кровати. Ей, верно, надо было взять себя в руки, потому что я-то очень уж расклеилась.
Она сказала:
– Тиш. Ну что это ты! Нашла о чем плакать! – Она придвинулась ближе ко мне. – Фонни сказала?
– Только сегодня. Я решила, что ему надо первому.
– Правильно. А он, наверно, ухмыльнулся от уха до уха? Да?
Я посмотрела на нее искоса и засмеялась.
– Да. Конечно.
– Ты… постой, дай сообразить… наверно, месяца три?
– Почти.
– Чего же ты плачешь?
Тут она дотронулась до меня, обняла и стала покачивать, а я все плачу.
Мама дала мне носовой платок, и я высморкалась. Она подошла к окну и тоже высморкалась.
– Теперь слушай, – сказала мама. – Хватит с тебя забот, нечего дурака валять и убиваться: вот, мол, какая я непутевая. Не такой я тебя вырастила. Будь ты непутевая девка, не сидела бы ты сейчас у меня на кровати, а работала бы под началом у тюремного надзирателя.
Мама вернулась ко мне и села рядом. Она, видно, ломала голову, подыскивала нужные слова, чтобы выразить свои мысли.
– Тиш, – сказала она. – Когда нас привезли сюда, белый человек не посылал священников читать над нами разные речи, если приходило нам время рожать младенцев. И вы с Фонни все равно были бы сейчас вместе – венчанные или невенчанные, если бы не тот же белый человек. Так вот слушай, как тебе дальше быть. Береги ребенка, что бы там ни случилось. Вот она твоя забота и только твоя. За тебя этого никто не сделает. А мы – все мы будем рядом с тобой. И не беспокойся, мы вызволим Фонни из тюрьмы. Это будет нелегко, знаю, все знаю, но ты не беспокойся. А ребятенок… да для Фонни лучше ничего и быть не может. Ему этот ребятенок нужен. Он с ним все одолеет…
Она поддела одним пальцем меня за подбородок – есть у нее такая манера – и с улыбкой посмотрела мне в глаза.
– Втолковала я тебе, Тиш, как надо поступать?
– Да, мама. Да.
– Ну, так вот – скоро придут папа и Эрнестина, мы сядем все за стол, и я сама оглашу нашу семейную новость. Так будет проще. Как ты считаешь?
– Да. Да.
Она встала с кровати.
– Ты это сними с себя, ложись и полежи. А потом я за тобой приду.
Она отворила дверь.
– Хорошо, мама… Мама!
– Да, Тиш?
– Спасибо тебе, мама.
Она рассмеялась.
– Не знаю, дочка, за что ты меня благодаришь, но пожалуйста, пожалуйста, хоть и не стоит того.
Она притворила за собой дверь, и я услышала, как она ходит по кухне. Я сняла туфли и пальто и вытянулась на кровати. Был тот час, когда начинает темнеть, когда с улицы начинают доноситься вечерние звуки.
Зазвонил звонок. Я услышала, как мама крикнула: «Сейчас открою!» – и снова вошла ко мне. Она несла стаканчик с водой, куда была добавлена самая малость виски.
– Ну-ка. Сядь. Выпей. Это тебе поможет.
Потом притворила за собой дверь спальни, и я услышала постукивание ее каблуков в коридоре, ведущем к входной двери. Это пришел папа, он был в хорошем настроении, и до меня донесся его смех.
– Тиш дома?
– Она немножко соснула. Пришла усталая.
– Видала Фонни?
– Да. Фонни видала. И нагляделась, какая она там внутри, эта тюряга. Вот я ее и уложила.
– А как там с адвокатом?
– Он в понедельник с ним повидается.
Папа хмыкнул, я услышала, как открылась и захлопнулась дверца холодильника и он налил себе пива.
– А Эрнестина?
– Скоро придет. Она задержалась на работе.
– Как ты думаешь, во сколько нам станет этот паршивый адвокатишка?
– Ты, Джо, сам прекрасно знаешь, какой толк меня об этом спрашивать.
– Уж наверно, огребет немало.
– Ну и Бог с ним!
Мама уже налила себе джина с апельсиновым соком и сидела за столом напротив него. Она покачивала ногой, думая, как ей быть.
– Ну что там у тебя сегодня?
– Ничего, порядок.
Папа работает в порту. В плаванье он больше не ходит. «Порядок» означает у него, что за весь день ему, видно, не пришлось лаяться на работе больше, чем с одним-двумя, и не пришлось угрожать кому-нибудь смертоубийством.
Фонни подарил маме одну из своих первых работ. Это было года два назад. Статуэтка всегда чем-то напоминала мне папу. Мама поставила ее на маленький столик в гостиной. Она не очень высокая, вырезана из черного дерева. Обнаженный мужчина одной рукой касается лба, другой слегка прикрывает пах. Ноги длинные, очень длинные, очень широко расставлены, одна точно впечаталась в землю и ей не двинуться, и вся фигура выражает муку. Очень странно, что такую вещь сделал, в сущности, юнец. Странно, пока не задумаешься. Фонни ходил в ремесленную школу, где ребят учат делать разное дерьмо, разные никому не нужные вещи, например ломберные столики, и скамеечки для ног, и шифоньерки, которые никто никогда не купит, ведь кому нужна мебель ручной работы? Не богачам же. Богатые говорят, что наши ребята тупые, ни к чему не способные, и поэтому учат их ремеслу. А наши ребята совсем не тупицы. Но те, кто ведает такими школами, делают все, чтобы из учеников ни один не выделился, и на самом-то деле готовят из них рабов. Фонни не желал с этим мириться и бросил школу, прихватив с собой почти весь материал из мастерской. На это у него ушла чуть ли не вся неделя: один день таскал инструмент, другой – дерево. С деревом было потруднее, потому что ни в карман, ни под пиджак его не сунешь. Наконец они с приятелем забрались затемно в помещение школы, чуть ли не все, что нашли в мастерской, сперли и вывезли на машине брата этого приятеля. Часть добычи спрятали в подвале у одного знакомого швейцара, инструмент Фонни притащил ко мне, и деревяшки его до сих пор лежат у меня под кроватью.
Фонни нашел себя, нашел то, что ему хотелось делать, и это уберегло его от смерти, которая только и ждет, чтобы унести с собой детей нашего поколения. Хотя у смерти было много разных обличий, хотя люди умирали молодыми от разных причин, сама смерть была проще простого, и то, что вело к ней, тоже было проще простого – вроде чумы. Ребятам говорили, что они ни хрена не стоят, и все вокруг подтверждало это. Они боролись, боролись, но падали замертво, как мухи, и клубились на мусорных кучах своих жизней, тоже как мухи. И может, я потому так и цеплялась за Фонни, может, потому Фонни спас меня, что он чуть ли не единственный из всех мальчишек, кого я знала, не баловался со шприцем, не накачивался дешевым вином и не нападал на прохожих на улицах, не грабил магазинов и никогда не ходил распрямлять волосы – так они у него курчавые и росли. Он начал работать поваром в закусочной, чтобы и кормиться там, подыскал подвальное помещение, где занимался резьбой по дереву, и бывал у нас чаще, чем у себя дома.