Если буду жив, или Лев Толстой в пространстве медицины
Шрифт:
В первой главе «Детства» Николенька придумывает, объясняя свои слезы, будто ему приснился страшный сон, что maman умерла. Саму maman видим в следующей главе, так и названной «Maman». Начало главы: мать, сидя у самовара, разливает чай. Одной рукой она придерживает чайник, другой – кран самовара. Вода течет уже через верх чайника на поднос, но maman, хотя пристально смотрит, не замечает этого, как не замечает, что в комнату к утреннему чаю вошли дети. Она уже знает то, чего они не знают: ей предстоит долгая, непереносимая разлука с ними, – отец намерен нынче же везти их для продолжения учения в Москву. И кажется, она предчувствует то, чего никто не в силах знать: ей никогда не придется увидеть
Позже – любопытно переданный в движениях разговор за обедом. В дом пришел юродивый, и его тоже посадили обедать в столовой за особенным столиком. Отца это и сердит, и смешит: он не охотник до юродивых, странников, иных божьих людей, к которым расположена душой maman. Он пытается (и, похоже, не впервые) растолковать ей, что все «эти господа» попросту не желают работать, что полиция прекрасно делает, когда сажает их в тюрьму. При этом он держит в руке пирожок, который просила передать maman, то слегка протягивая ей, но так, что она не может до него дотянуться, то снова отодвигая руку, чтобы заставить maman выслушать его. Когда же пирожок, наконец, передан, он, прикрывая с одной стороны рот рукой, как бы желая сказать что-то не для всех, по секрету (этим жестом он обычно предупреждает, что хочет произнести что-то смешное), обращает неприятный разговор в шутку. В главе «Что за человек был мой отец?» будет сказано о «гибкости его правил»: «он в состоянии был тот же поступок рассказать как самую милую шалость и как низкую подлость».
У себя в кабинете отец беседует с приказчиком Яковом о неотложных денежных делах. Яков, преданный слуга, очень заботится о благополучии своего господина и имеет собственное понятие, как преуспеть в этом. Но, крепостной человек, он заговорит тогда лишь, когда ему будет дозволено. А пока почтительно слушает, заложив руки за спину и очень быстро, в разных направлениях шевеля пальцами.
«Чем больше горячился папа, тем быстрее двигались пальцы, и наоборот, когда папа замолкал, и пальцы останавливались; но когда Яков сам начинал говорить, пальцы приходили в сильнейшее беспокойство и отчаянно прыгали в разные стороны. По их движениям, мне кажется, можно бы было угадывать тайные мысли Якова; лицо же его всегда было спокойно – выражало сознание своего достоинства и вместе с тем подвластности, то есть: я прав, а впрочем воля ваша!» На приказания барина отзываются до поры не безразлично-покорное лицо приказчика, а его упрятанные за спину пальцы («по быстроте движений пальцами я понял, что он хотел возразить»). И, лишь почувствовав, что настало время и дано разрешение высказать несомненное для него собственное понятие, «Яков помолчал несколько секунд; потом вдруг пальцы его завертелись с усиленной быстротой, и он, переменив выражение послушного тупоумия, с которым слушал господские приказания, на свойственное ему выражение плутоватой сметливости, подвинул к себе счеты и начал говорить…»
Герои Толстого, как живые, стоят у нас перед глазами. Мы словно не раз встречались с ними в жизни, хорошо знаем их внешность, манеры, привычки, черты характера, особенности поведения. Но, внимательно вчитываясь в текст, заметим, что созданные Толстым портреты написаны очень скупыми средствами. Вместо обширных описаний – лишь несколько подробностей, которых довольно, чтобы полно и выразительно передать отражение «диалектики души» в «диалектике тела». Иногда Толстой как бы навязывает нашей памяти найденную подробность, напоминая о ней, вместо того, чтобы прибавить какую-нибудь новую, но – странное дело! – именно эта найденная подробность воссоздает в нашем воображении образ человека во всем его внешнем (и, соответственно, внутреннем) разнообразии. Она – будто волшебное оптическое стеклышко, сквозь которое открывается целое.
В самом начале «Войны и мира», знакомя читателя с маленькой княгиней, Толстой предлагает характерную черточку ее внешности – хорошенькую, с чуть черневшимися усиками короткую верхнюю губку. Об этой губке писатель напомнит едва не всякий раз, когда на страницах романа появится маленькая княгиня. И в последнем ее портрете – она, уже мертвая, после родов лежит на постели – «прелестное детское робкое личико, с губкой, покрытой черными волосиками».
Толщина и красные руки Пьера Безухова, мраморные плечи Элен, маленькие белые руки Наполеона, лучистые глаза княжны Марьи… Толстой, – читаем у Мережковского, – при описании наружности действующих лиц никогда не страдает столь обычными даже у сильных и опытных мастеров, длиннотами, нагромождениями различных сложных телесных признаков: он точен, прост и краток, выбирая маленькие, личные, особенные черты внешности героев и вплетая их в движение событий, в живую ткань действия.
Не верится, но в книге ни разу не назван цвет глаз княжны Марьи (не узнаем мы – опять не верится! – и про цвет глаз князя Андрея, Пьера, Николая Ростова). Глаза у княжны Марьи «большие, глубокие и лучистые (как будто лучи теплого света иногда снопами выходили из них)», у нее тяжелая походка («тяжелые ступни»), в минуты волнения ее лицо покрывается красными пятнами, – вот, пожалуй, и все, что мы узнаем о внешности девушки, которую помним, как реально виденную, наделенную явственными чертами.
Подсчитано: работая над первым портретом Катюши Масловой, героини «Воскресения», Толстой двадцать раз изменял и переделывал небольшой, в несколько строк, отрывок. В итоге от семидесяти намечавшихся в разных вариантах текста, дополнявших и опровергавших одна другую характерных черт ее лица в конце концов осталось только три: очень черные, блестящие, несколько подпухшие, но очень оживленные глаза, колечки вьющихся черных волос и лицо той особенной белизны, которая бывает на лицах людей, проведших долгое время взаперти, и которая напоминает ростки картофеля в подвале.
Случается, он трудно и долго ищет нужную деталь, точный образ – единственное слово, в котором выскажется все, что он хочет сказать. Долго не давался ему цвет глаз Катюши. Однажды, после многих проб и раздумий, он вышел из кабинета в столовую и радостно сказал находившимся в комнате домашним и гостям: «Нашел! – Как мокрая смородина!»
И в самом деле, сколько передалось в этой неожиданной находке. Катюша, еще юная, чистая девушка и такой же юный, чистый юноша Дмитрий Нехлюдов играют в горелки, вовсе и не предполагая, что между ними «могут быть какие-нибудь особенные отношения»: «Катюша, сияя улыбкой и черными, как мокрая смородина, глазами, летела ему навстречу. Они сбежались и схватились руками». В слове и цвет, и юность, и чистота, и разгоряченность игрой и даже роса, упавшая на вечерний луг.
В «Анне Карениной», в главе о художнике Михайлове мы узнаем об исключительно важной особенности его работы. Делая поправки, «он не изменял фигуры, а только откидывал то, что скрывало фигуру. Он как бы снимал с нее те покровы, из-за которых она не вся была видна».
Когда Михайлов работает над портретом Анны, «портрет с пятого сеанса поразил всех, в особенности Вронского, не только сходством, но и особенною красотою. Странно было, как мог Михайлов найти ту ее особенную красоту. “Надо было знать и любить ее, как я любил, чтобы найти это самое милое ее душевное выражение”, – думал Вронский, хотя он по этому портрету только узнал это самое милое ее душевное выражение. Но выражение это было так правдиво, что ему и другим казалось, что они давно знали его».
Первое, что замечает Вронский, увидев Анну – ее блестящие, казавшиеся темными от густых ресниц глаза. Заметив его взгляд, она потушила умышленно свет в глазах, но он светился против ее воли… Когда все уже решено, когда Анна поняла, что любит Вронского и пути назад для нее уже нет, она неподвижно лежит без сна на супружеском ложе, «с открытыми глазами, блеск которых, ей казалось, она сама в темноте видела».
Бунин в своей книге о Чехове рассказывает: когда больной Толстой находился в Крыму, Чехов собрался навестить его.