Если бы Пушкин…
Шрифт:
– Дружбы между нами, собственно, никогда не было. Скорее наоборот. Я тяготился общением с ним. Но поговорить с вами – об этом я всегда мечтал.
СТАЛИН: Мы, старые большевики, никогда не отрекались от своих друзей. А вести с вами посторонние разговоры мне незачем.
На этом разговор оборвался.
Конечно, я слышал только то, что говорил Пастернак, сказанное Сталиным до меня не доходило. Но его слова тут же передал мне Борис Леонидович. И сгоряча поведал обо всем, что было ему известно. И немедленно ринулся к названному
Н. Вильмонт. «О Борисе Пастернаке». Воспоминания и мысли», М. 1989
Если верить автору этих мемуаров, в том знаменитом своем разговоре со Сталиным Пастернак вел себя «на двойку». В лучшем случае – «на тройку с минусом».
Надежда Яковлевна Мандельштам и Анна Андреевна Ахматова, которым Борис Леонидович сразу же пересказал весь этот разговор, считали, что «Борис вел себя на крепкую четверку». Их версию я уже приводил в статье «Заложник вечности». Приведу ее и здесь:
Сталин. Дело Мандельштама пересматривается. Все будет хорошо. Почему вы не обратились в писательские организации или ко мне? Если бы я был поэтом и мой друг поэт попал в беду, я бы на стены лез, чтобы ему помочь.
Пастернак. Писательские организации не занимаются этим с 1927 года, а если б я не хлопотал, вы бы, вероятно, ничего не узнали.
Сталин. Но ведь он же мастер? Мастер?
Пастернак. Да дело не в этом!
Сталин. А в чем же?
Пастернак ответил, что хотел бы встретиться и поговорить.
Сталин. О чем? Пастернак. О жизни и смерти.
На этом Сталин бросил трубку.
Нетрудно заметить, что в этом изложении разговор Пастернака со Сталиным довольно-таки сильно отличается от того же разговора в изложении Н. Вильмонта. И дело совсем не в том, что в варианте Н.Я. Мандельштам и А.А. Ахматовой Пастернак вел себя «на крепкую четверку», а в варианте Вильмонта в лучшем случае – «на троечку».
Если верить Вильмонту, никакого разговора, в сущности, даже и не было. Просто Сталин прочел Пастернаку нотацию и, не желая слушать никаких оправданий, разговор прекратил.
В изложении Н.Я. Мандельштам – разговор был. И разговор весьма примечательный. Но говорили при этом собеседники – на разных языках.
То, что Пастернаку в этом разговоре представлялось жизненно важным, для Сталина никакого интереса не представляло. С другой стороны, от того, что Сталин так настойчиво хотел у Пастернака выяснить (является ли арестованный поэт «мастером», то есть – в терминологии Сталина – правда ли, что он высоко котируется на поэтической бирже), – от этого, видимо, важного для Сталина вопроса Пастернак пренебрежительно отмахивается:
– Да не в этом дело!Существует еще одна, третья версия этого легендарного разговора, изложенная в воспоминаниях вдовы поэта – Зинаиды Николаевны Пастернак. Некоторыми своими деталями она существенно отличается от первых двух и кое в чем кажется менее достоверной, чем уже приведенные мною. Тем не менее, привести ее здесь стоит полностью, и не только потому, что она принадлежит жене поэта, то есть самому близкому к нему человеку, но и потому, что бросает свет на обстоятельства, которые во всех других изложениях описываемого события остались, так сказать, «за кадром»:
...
К
концов Боря согласился со мной, что поведение Мандельштама неприятно, но всегда отдавал должное его мастерству.
Как-то Мандельштам пришел к нам на вечер, когда собралось большое общество. Были грузины, Н.С. Тихонов, много читали наизусть Борины стихи и почти все гости стали просить читать самого хозяина. Но Мандельштам перебил и стал читать одни за другими свои стихи. У меня создалось впечатление, о чем я потом сказала Боре, что Мандельштам плохо знает его творчество. Он был, как избалованная красавица – самолюбив и ревнив к чужим успехам. Дружба наша не состоялась, и он почти перестал у нас бывать.
Вскоре до нас дошли слухи, что Мандельштам арестован. Боря тотчас же кинулся к Бухарину, который был редактором «Известий», возмущенно сказал ему, что не понимает, как можно не простить такому большому поэту какие-то глупые стихи и посадить человека в тюрьму… В квартире, оставленной Боре и его брату родителями, мы занимали две комнаты, в остальных трех поселились посторонние люди. Телефон был в общем коридоре. Я лежала больная воспалением легких. Как-то вбежала соседка и сообщила, что Бориса Леонидовича вызывает Кремль. Меня удивило его спокойное лицо, он ничуть не был взволнован. Когда я услышала: «Здравствуйте, Иосиф Виссарионович», – меня бросило в жар. Я слышала только Борины реплики и была поражена тем, что он разговаривал со Сталиным, как со мной. С первых же слов я поняла, что разговор идет о Мандельштаме. Боря сказал, что удивлен его арестом и хотя дружбы с Мандельштамом не было, но он признает за ним все качества первоклассного поэта и всегда отдавал ему должное. Он просил по возможности облегчить участь Мандельштама и, если возможно, освободить его. А вообще он хотел бы повстречаться с ним, т. е. со Сталиным, и поговорить с ним о более серьезных вещах – о жизни, о смерти. Боря говорил со Сталиным просто, без оглядок, без политики, очень непосредственно.
Он вошел ко мне и рассказал подробности разговора. Оказывается, Сталин хотел проверить Бухарина, правда ли, что Пастернак так взволнован арестом Мандельштама… Я спросила Борю, что ответил Сталин на предложение побеседовать о жизни и смерти. Оказалось, что Сталин сказал, что поговорит с ним с удовольствием, но не знает, как это сделать. Боря предложил: «Вызовите меня к себе». Но вызов этот никогда не состоялся. Через несколько часов вся Москва знала о разговоре Пастернака со Сталиным. В Союзе писателей все перевернулось. До этого, когда мы приходили в ресторан обедать, перед нами никто не раскрывал дверей, никто не подавал пальто – одевались сами. Когда же мы появились там после этого разговора, швейцар распахнул перед нами двери и побежал нас раздевать. В ресторане стали нас особенно внимательно обслуживать, рассыпались в любезностях, вплоть до того, что когда Боря приглашал к столу нуждавшихся писателей, то за их обед расплачивался Союз. Эта перемена по отношению к нам в Союзе после звонка Сталина нас поразила.