Если всех выпустить
Шрифт:
Антонина, Тося, Тошка, восьмилетняя дочь наших соседей, была оставлена на мое попечение. А я не мог сидеть дома — мне надо было съездить на Птичий рынок.
— Тошка, — сказал я. — Собирайся, делать нечего. Махнем на Птичий.
— А это чего?
— Вроде Зоопарка. Там птицы, кролики, собаки, всякое зверье.
— Живые? Конечно.
— И ты купишь собаку?
— Я куплю червяков. У меня рыбы голодные.
Тошка подошла к аквариуму, посмотрела на рыб. В зеленоватом стеклянном шаре отразилось длинное-длинное Тошкино лицо (на самом-то деле круглое и щекастое), отразились вытянутые красные уши (на самом-то деле оттопыренные), отразилась невероятной
— А откуда ты знаешь, что рыбы голодные?
— Видишь, беспокоятся.
— А может, им весело?
— Вряд ли, — сказал я.
Тошка еще понаблюдала, как рыбы, кружась, тычутся носами в стекло. Аквариум стоит у меня давно, Тошка к нему привыкла и теперь почти не интересуется. Это мне, взрослому человеку, приятно созерцать тихий подводный мирок, успокаивать нервы, глядя, как всплывают зеркальные пузырьки воздуха, как покачиваются водоросли, как скользят, возникают беззвучно и пропадают рыбы… А Тошке чужда созерцательность. Тошка — человек активный, ей надо переживать, надо удивляться, надо удовлетворять великую жажду познания. И Тошка смотрит на аквариум, как ее папа смотрел бы на вчерашнюю прочитанную газету.
— Они очень хотят есть? Больше, чем я?
— А ты хочешь?
— Не-а.
— Тогда больше.
— Ладно, поехали, — говорит Тошка.
Мы трясемся в трамвае, в переполненном автобусе; над нашими головами качаются клетки, картонные коробки, ящики, банки; в шуме человеческих голосов слышатся какие-то писки, хлопанье крыльев, кто-то скребется и фыркает в ящиках. Кажется, половина города едет на Птичий рынок и везет столько живности, что хватило бы новую планету заселить.
А что творится на рынке! Не протолкнуться в его распахнутые, сорванные с петель ворота, не протолкнуться среди прилавков, среди клеток и ящиков, поставленных на земле. Вот собачья площадка, самое страшное место рынка: тут чудовищный лай, рычанье и визги, рвутся на цепях овчарки, трясут медалями голые слюнявые боксеры, огрызаются шпицы и фокстерьеры; а сколько маленьких собачонок на руках, сколько за пазухой спрятано, вот даже из рукава шубы высунулась вислоухая щенячья мордочка и таращится изумленно… А вон там, подальше от собак, толкутся любители кошек — никогда б не поверил, что существуют на белом свете такие кошачьи породы, такие странные кошки: то лохматые, как вывернутая овчина, то голые и бесхвостые, как обезьянки, то ярко-полосатые, пятнистые, чуть не клетчатые… Еще дальше расположились крольчатники: в самодельных дощатых клетках зубрят траву черные, серенькие, белые с красными глазами кролики, терпеливые существа, которых любой покупатель первым делом за уши норовит цапнуть… А там — голубятники со своими плетеными корзинами, с хохлатыми турманами, зажатыми в кулаке, как рыхлые белые снежки; там — птицеловы с затейливыми клеточками, шелуха и зерна сыплются из клеточек, вертятся и бьются в них синицы, щеглы, кенари.
А вот и наше царство, рыбоводов-любителей, здесь ведерные аквариумы и аптечные пузырьки, здесь усатые рыбины с локоть величиной и совершенные малявки размером в патефонную иголку. Продавцы хлопочут над своими посудинами, один накачивает воздух резиновым пульверизатором, другой поставил аквариум на медицинскую грелку, третий, самый изобретательный, повесил стеклянную банку на шею, прижимает к своей горячей обнаженной груди. Кто-то ловит сачком рыбешку, а она выпрыгнула из сачка, упала под ноги, прямо в стылую осеннюю лужу. И хозяин кидается наземь, хватает драгоценную рыбешку, кладет осторожненько в рот себе — чтобы отогрелась, не уснула… А возле аквариумов расставлены оцинкованные подносы, эмалированные тазы, банные шайки — и все это заполнено огненным шевелящимся мотылем,
Разумеется, моя Антонина была потрясена, увидев столько птиц, рыб и зверей; я посадил ее на плечо, а она, озирая сверху все рыночное богатство, только повизгивала, вцепясь мне в волосы. «Это — кто?!» «А это зачем?!» «А там, там, погляди, что там? Как называется?!» Еле мы продрались к прилавку, чтобы купить мотыля.
И на обратном пути, пока пробирались к воротам, Тошка опять меня останавливала и опять спрашивала, спрашивала: кто, зачем, почему, откуда? Я еле успевал отвечать. Я и сердился, и посмеивался, и недоумевал: поразительной была Тошкина ненасытная жадность, стремление все узнать и запомнить. Наконец Тошка даже устала, утомилась от обилия впечатлений; посматривая вверх, я видел удовлетворенные, сытые Тошкины глаза, они жмурились лениво и только изредка распахивались — если на пути встречалось что-то совсем уж необычайное..
Когда мы лавировали среди птичьих клеток, вдруг начался маленький переполох: из рук какого-то любителя выпорхнул желтенький кенарь, поднялся над толпой, покружился и сел на крышу пивного ларька. Тотчас несколько мальчишек стали карабкаться на эту крышу и на соседние ларьки, в кенаря бросали шапками, старались накрыть рукой; толпа внизу бурлила и выкрикивала советы. А крошечный кенарь все увертывался от человеческих рук, все порхал, все метался над крышами как солнечный зайчик.
— И не поймают! И не поймают! — сказала Тошка, подпрыгивая у меня на плече.
— Надо поймать, — сказал я.
— Зачем? Пускай себе живет, раз улетел.
— Нельзя. Он погибнет.
— Почему погибнет?
— Он неприспособленный, — объяснил я. — Он не может на воле жить.
— Да почему не может?! Вон как летает хорошо!
— И летать он не умеет. Не дрыгайся, Тошка, сиди смирно! Эта птица домашняя, клеточная. Родилась в клетке, жила в клетке. И родители жили в клетках.
— Всегда-всегда? — спросила Тошка недоверчиво.
— Ну, не всегда, не знаю… Может, лет двести назад привезли канареек из Африки, с тех пор и живут в клетках.
Тошка заерзала на плече. Раздумывала о чем-то.
— Нет, — сказала она, — и неправда. Воробей тоже плохо летает, а живет себе!
— Воробей — дикий, понимаешь? Он приспособился. А канарейка совсем беспомощная. Корму себе не найдет, холода боится. В первую же ночь замерзнет.
В трамвае Тошка притихла, забравшись с ногами на скамеечку. Трамвай смахивал на живой уголок: повсюду птицы в клетках, рыбы в банках и ведрах, кролики и морские свинки в ящиках, мешках, сумках. Посверкивали настороженные глаза, шевелились мокрые чуткие носы.
Трамвай прихрамывал, тряслись клетки и ящики. Ехали неизвестно куда.
Тошка что-то шептала беззвучно. Взгляд у нее стал сосредоточенным, будто она задачку решала. И я подумал, что зря пустился в объяснения. Это все-таки непростой вопрос — отношение человека к другим живым существам; порой и взрослые люди тут ничегошеньки не понимают. А восьмилетней Тошке где уж понять…
— А как же птиц выпускают? — спросила Тошка, вдруг обрадовавшись какой-то своей мысли. — Нарочно выпускают из клеток? Покупают, чтоб выпустить?
— Тоже надо соображать, — сказал я неохотно. — Если птица долго жила в клетке, выпускать незачем.
— Умрет?
— Скорей всего.
— Значит, они без нас не могут, да?
— Не могут.
— И вот птицы… и рыбы тоже, да?
— И рыбы, и птицы, и домашние звери. И цветы на окошках. Все, кого мы приручили, теперь не могут без нас.
— И собаки?
— Даже собаки.
Тошка еще пошептала что-то, а потом успокоилась, отвернулась, стала глядеть на мелькавшие за окном машины. И до вечера, до той поры, пока не явились за ней родители, Тошка не вспоминала о зверях и птицах. Наверное, надоело ей раздумывать. Забыла.