Если забуду тебя, Тель-Авив
Шрифт:
И только музыка в наушниках будет та самая, под которую можно кружиться и на мгновение раскрываться, как цветок. Этого не видно, но внутри себя мы все иногда танцуем.
3
Собиралась гулять, вытащила из шкафа джинсы-капри и безразмерную майку, хотела было натянуть, а потом глянула в зеркало – да блин, какой смысл пытаться мимикрировать под тельавивит, если даже в маске про меня всё понятно, и арабские юноши кричат из машин: «Привьет!» порусску.
Надела красное шёлковое платье, которое могло
Но, чёрт, у нас тут часы перевели, темно уже в пять вечера, и прямо на моих глазах солнце стремительно, как яблоко, упало за горизонт.
Иду, пишу на ходу подруге, чё как дела, спрашиваю.
Да, говорит, выходные накрылись, работы по ноздри, на день рождения подарю себе выспаться. А у тебя?
А я вот к морю прибежала, но закат проворонила.
Как же я хочу такие проблемы, отвечает она.
На самом деле тут главное расставлять акценты и избегать лишние подробности. Я ведь ещё и подол намочила, когда по берегу шла.
А часа через полтора я сидела на Ротшильд и рассказывала по телефону об отчаянии, и когда пауза на том конце стала совсем растерянной, внезапно остановилась.
Знаешь, говорю, я сейчас сижу на бульваре на скамейке, напротив пластиковый стул, поэтому я разулась и положила на него ножки (ты же помнишь, они невелики, про них можно сказать «ножки»). А вокруг меня доставщик еды на велосипеде нарезает уже третий круг и поёт. Ну, как Карлсон, какое-то бессмысленное ути-буси от радости жизни. Но я не смотрю, и на четвёртом круге он всё же уезжает.
Так что, может быть, всё не так плохо, а? Если правильно расставить акценты.
4
Ужасно жалею, что запах нельзя сфотографировать или как-нибудь записать, а то бы вы почувствовали, как сладко в парке Сюзан Даляль пахнет лимон, расцветающий навстречу хамсину, навстречу Песаху и смертельному нашему лету. Но я хотя бы умею называть чувства, так, чтобы другие могли их разделить.
Лет пятнадцать назад я много писала о двадцатилетних девочках, умирающих от любви – всё-таки умирающих, даже если получается выжить физически. И о тридцатилетних женщинах, которые бегут в ночи от неверных любовников, не видя дороги из-за слёз – и уже умеют не умирать от этого. Они были многоопытные, с красными ртами на бледных лицах, с пеплом в душе – в общем, дурочки. А совсем недавно я написала о сорокалетней женщине, которая с удивлением обнаруживает, что от любви она умеет жить, не только не умирать.
И тогда, и теперь находилось много людей, которые говорили о мелкости моих тем, о том, что в этом огромном мире можно бы думать не только о любви. Тем более, сейчас.
Но знаете, я посмотрела снова, нет ли стыда во мне за это, и так выходит, что, может быть, я съела совесть вместе с красной помадой, но мне всё ещё не стыдно.
Хорошо писать о мире, где погибают от любви, а не от ненависти, я бы там жила – там, где сладко пахнет лимон в предчувствии смертельного лета, солнце падает в море, а женщина в алом платье бежит, бледная от любви, и никогда не умрёт.
Весна, как стеклянный шарик, упавший с еловой ветки, прокатилась, звеня и подпрыгивая, от зимы к лету, и увязла в липкой жаре, захватившей наш город. Но катилась она долго, дольше обычного, ведь как ни горюй, а после Песаха дождей не бывает, не должно быть – в один день отцветают апельсины и приходят пески пустынь. Редко-редко случаются в мае, но в целом до ноября не нужно ждать милости от выбеленных солнцем небес.
И тут вдруг июнь, а на нас со смертельной щедростью проливаются дожди, и всё привычное смирение ломается за одну ночь.
Просыпаешься от звука грозы, в линялом домашнем платье бежишь на улицу, и тёплые капли, пахнущие пылью, падают на лицо. Потом они очищаются и дождь идёт почти настоящий – почти, потому что верить в него нельзя. Так не бывает, сейчас закончится и тогда уже окончательно ад.
А через неделю он снова идёт, и приходит дурацкая надежда, что ад поломался, приоткрыл для нас маленькую кошачью дверцу в то детское лето, где были ливни и земляника.
А вдруг, слушайте, а вдруг. Разве же мало за последние годы мы видели такого, чего на свете не бывает, чаще плохого, но случалось и хорошее. Разве же мало чудес в мешке у Деда Мороза, у Святого Николая, мошиаха и Будды. Почему бы и не прохладное лето на краю пустыни, почему бы и не дожди.
Но дверцу всё-таки заперли. Только мы теперь знаем, что иногда она открывается.
Прогулка последняя
Подняла глаза от покемонов и выхватила в красивой толпе Неве-Цедека прелестное дитя лет двенадцати, кудрявое, загорелое, бездумно сосущее чупа-чупс. Оно скользнуло по мне таким же безразличным взором, а я подумала – давно ли? Давно ли я – ладно, не смуглая, не кудрявая и не сосала, но всё-таки прелестная – давно ли? Смотрела на взрослых, бывших не более чем статистами в моей единственной жизни, полной страстей, и понимала, что у них не может быть ничего, сравнимого с моими двенадцатилетними переживаниями. Ну откуда бы?
И потому я, единственная настоящая душа, не могу постареть и тем более умереть, ведь без меня на этот мир некому станет смотреть – зеркало остаётся пустым в отсутствие взгляда, сказали мне в школе.
И я долго так считала, значительно дольше, чем младенческий солипсизм обычно длится у неглупого существа. А теперь, вы знаете, я начинаю что-то подозревать.
Старика потом видела, аккуратно переставляющего ноги, бредущего в своём личном коконе времени, которое течёт медленней, чем у всех – это что же, и я так буду.
Смутно надеялась, что с возрастом, может, не так нравится жить, не так страшно умирать, но что если всё будет, как сейчас. Та же отчаянная жажда, тот же ужас и жгучее сожаление, что ничего не вернуть. Что если никто не смиряется и осознаёт смерть как долгие минуты в падающем самолёте.
Я думала об этом в шабат, в часы, когда на город сходит покой, и всякая душа должна бы найти утешение. Я думала, должен быть знак, хоть падающий лепесток апельсина, хоть граффити, птица, след на песке, росчерк самолёта в небе – что угодно, пригодное для истолкования в пользу надежды.