Эссе, статьи, рецензии
Шрифт:
...
1. “…Со звуком перелистываемой книги набегал легкий прибой”.
2. “…Ветки отражались в небольшой луже, похожей на плохо промытую фотографию”.
3. “По главной улице на раздвинутых крестьянских ходах везли длинный синий рельс… будто возчик в рыбачьей брезентовой прозодежде вез не рельс, а оглушительную музыкальную ноту”.
4. “Купе тряслось и скрипело. Ложечки поворачивались в пустых стаканах, и все чайное стадо потихоньку сползало на край столика”.
5. “…Но
Правильный ответ: № 2 и 5 – Набоков, остальное – Ильф и Петров [2] .
Страсть к удваиванию изображений за счет зеркальных поверхностей у трех писателей совершенно ванэйковская; удивительное, на грани тождества, родство литературной оптики. “Дар”: “…из фургона выгружали параллелепипед белого ослепительного неба, зеркальный шкап, по которому, как по экрану, прошло безупречно ясное отражение ветвей…”; “Золотой теленок”: “Штепсельный чайник собрал на своей кривой поверхности весь уют птибурдуковского гнезда. В нем отражались и кровать, и белые занавески, и ночная тумбочка. Отражался и сам Птибурдуков, сидевший напротив жены в синей пижаме со шнурками”.
Примеры таких “отражений” не надо скрупулезно выискивать – от них нет отбоя.
Набокова с его любовью к удвоению и двойникам могло дополнительно веселить, что “поразительно одаренных писателей” – двое, он даже усугубил эту парность, назвав их, вопреки данности, близнецами.
* * *
До сих пор речь шла о врожденном сходстве двух авторств и трех авторов, поэтому время написания конкретных произведений роли не играло. Но по мере того как круги моей “курсовой” сужаются, необходимо принять к сведению, что роман “Двенадцать стульев” закончен и опубликован в 1928 году, “Золотой теленок” – в 1931-м, а “Лолита” – в 1955-м.
Карты на стол: когда-то мне почудилось, что, работая над “Лолитой”, Набоков косился в сторону дилогии Ильфа и Петрова и кое-чем – и совсем немалым – воспользовался. Очередное пристальное прочтение трех названных книг утвердило меня в моих подозрениях. Никаких серьезных противопоказаний для подобного “сотрудничества” я не вижу – напротив. Удивительное подобие эстетик само по себе могло натолкнуть Набокова на мысль сделать из “Лолиты” и дилогии об Остапе Бендере что-то вроде сообщающихся сосудов, тем более что такой подход совпадал с принципиальными литераторскими установками Набокова: “Настоящий писатель должен внимательно изучать творчество соперников, включая Всевышнего. Он должен обладать врожденной способностью не только вновь перемешивать части данного мира, но и вновь создавать его…”
И дилогия и “Лолита” – странствия преступников, в жанровом отношении – потомки плутовского романа. Пафос Ильфа и Петрова – глумление над мещанским и топорно-энтузиастическим СССР; пафос Набокова – глумление над мещанскими и топорно-энтузиастическими США. Причем в обоих случаях – по мере нравственного прозрения, в приступе угрызений совести – герои каются в своей асоциальности и нигилизме и как бы берут свои слова обратно. Гумберт Гумберт: «…наше длинное путешествие всего лишь осквернило извилистой полосой слизи прекрасную, доверчивую, мечтательную, огромную страну…” А вот что думает четвертью века раньше Остап Бендер: “Перед ним сидела юность, немножко грубая, прямолинейная, какая-то обидно нехитрая. <…> Он признался себе, что в свои двадцать лет он был гораздо разностороннее и хуже”.
Трагедия и трагическое обаяние этих героев, в числе прочего, в том, что им, “разносторонним”, никак невозможно вместиться в плоскую среду обитания.
И Гумберт Гумберт, и Остап Бендер – люди с idee fixe, хотя бы по одному этому они не могут принадлежать “маленькому” “гореупорному” миру “мещанской вульгарности”, одиночество и высокомерие – их удел.
К слову сказать, у Набокова слабость к героям со сверхзадачей, взять те же “Подвиг”, “Камеру обскуру”, “Отчаянье”, и здесь ему в русской литературе ближе всего Достоевский. Может быть, особенная нетерпимость Набокова к Достоевскому объясняется и этой близостью тоже. Заветные мысли и чувства в чужом, “неправильном” изложении нередко расцениваются нами как профанация и вызывают больший протест и раздражение, чем полное несоответствие чьих-либо взглядов и настроений нашим собственным.
Конечно, приходит на память и первый великий маньяк отечественной словесности – пушкинский Германн. (Героя “Короля, дамы, валета” так и зовут Германом.) Злодеи Набокова – от Германа до Гумберта – становятся жертвой своих же преступных намерений и преступлений и заживо попадают в ад, в шестерни рока или более каверзного замысла.
И Набоков, и Ильф и Петров снабдили своих главных героев малосимпатичными двойниками-“подельниками”, подверженными той же мании, что и протагонисты, правда начисто лишенной привкуса идеализма. На их фоне главные герои выгодно выделяются. По сравнению с примитивной алчностью Воробьянинова или Корейко платоническое сребролюбие Бендера выглядит одухотворенно и даже красиво. Рядом с буквальным сладострастием Клэра Куильти одержимость Гумберта Гумберта смотрится интересным пороком, причиняющим самому извращенцу много страданий.
Сочинители наделили своих героев броской внешностью – чрезмерной до безвкусицы красотой, замыленной и киношной. Остап Бендер – “атлет с точным, словно выбитым на монете лицом”, “мужская сила и красота Бендера были совершенно неотразимы для провинциальных Маргарит на выданье”. Гумберт Гумберт – “красивый брюнет бульварных романов”, “поразительная, хоть и несколько брутальная, мужская красота”. Оба знают о своей привлекательности. “Увы, я отлично знал, что мне стоит только прищелкнуть пальцами, чтобы получить любую взрослую особу, избранную мной…” – признается Гумберт Гумберт. А Остап Бендер говорит, что его “любили домашние хозяйки, домашние работницы, вдовы и даже одна женщина – зубной техник”. Оба – щеголи, с поправкой, разумеется, на разные социальные положения и житейские обстоятельства; и тому и другому для вящего эффекта случается носить шарф навыпуск. Оба – обладатели длинных ногтей, что – дважды вызов. Ну, во-первых, белоручки, белая кость не в чести ни в демократической Америке, ни в рабоче-крестьянской России, а во-вторых, есть в длинных ногтях нечто инфернальное. (Крепостные так просто пугались рук Пушкина, считая, что барский маникюр от лукавого.)
Понятно мстительное писательское желание “смутить веселость” обывателя, выбить его из привычной колеи – но не высоконравственной проповедью (с ней он давно на “ты”), а какой-нибудь безобразной выходкой: маньяком-джентльменом, обворожительным аферистом, обаятельной чертовщиной… От засилья знающих что к чему хамов у Булгакова, например, сдали нервы, и он наслал князя тьмы со свитой на столицу первого в мире государства, покоящегося на фундаменте рационального мировоззрения. Всплеск литературного демонизма – реакция искусства на расцвет “мещанской вульгарности”.
Оба героя – байронические незнакомцы без роду и племени, снова же в пику основательному обывателю. “Остап-Сулейман-Берта-Мария Бендер-бей, отец которого был турецко-подданный и умер, не оставив сыну своему Остап-Сулейману ни малейшего наследства. Мать покойного была графиней и жила нетрудовыми доходами”, – шутовски аттестует себя Бендер. В сходной манере представляется и Гумберт Гумберт: “Мой отец отличался мягкостью сердца, легкостью нрава – и целым винегретом из генов: был швейцарский гражданин, полуфранцуз-полуавстриец, с Дунайской прожилкой. <…> Обстоятельства и причина смерти моей весьма фотогеничной матери были довольно оригинальные (пикник, молния)…” Оба – само обаяние, впрочем – двусмысленное: “свирепость и игривость” Гумберта неплохо соответствуют “грозному веселью” во взгляде Бендера. Оба наспех женятся по расчету, ни в грош не ставя собственных жен. Свою Бендер просто-напросто обворовывает. Не менее бендеровский по циничному привкусу поступок по отношению к покойной жене совершает и Гумберт Гумберт: водитель машины, сбившей Шарлотту Гейз, “предложил оплатить расходы похоронного бюро. <…> С пьяным благодарственным всхлипом я принял его предложение. Не веря своим ушам, он раздельно повторил им сказанное, и я снова его поблагодарил, еще горячее, чем прежде”.