Есть так держать!
Шрифт:
Тяжело было Вите уходить на «сто двадцатом» от других катеров, от Курбатова, который остался командовать отрядом.
И едва катера скрылись за высоким яром, Витя ушел в каюту. От стыда за свой поступок и обиды хотелось плакать. Подозрительно влажно стало в носу, но Витя сдерживался: он виноват и должен нести наказание.
Только одно непонятно: почему все наоборот получается? Хотел сделать лучше, а оказалось, что чуть все дело не испортил. Хорошо еще хоть то, что отец не знает об этом.
Занятый своими невеселыми думами, Витя не заметил, как в каюту
В иллюминатор заглянула немного кособокая луна, комары серой пленкой покрыли любимый компот, а Витя все сидел на койке и теребил ленточки бескозырки.
Снова вошел Изотов. Потоптавшись у стола, зачем-то переставил тарелки с места на место и подсел к Вите, неловко обнял его.
— Ты чего не ешь? Ну попало от командира, а я-то при чем? Зачем меня обижаешь?
Широкое лицо Трофима Федоровича такое доброе, в голосе звучит такое неподдельное участие, что Витя доверчиво прижимается к нему.
— Ты поплачь, Витя… Со слезами-то обида лишняя и выйдет, — сказал Изотов.
Скажи Изотов что-нибудь другое, может, и всплакнул бы Витя, а сейчас он почувствовал, что уже перерос того маленького мальчика, которому можно предлагать поплакать, и ответил:
— Не буду…
— И не надо! — поспешно согласился Изотов. — Что от слез толку? Слякоть одна!.. А вот дуешься ты напрасно. Я тебе это прямо говорю.
— Не дуюсь я вовсе…
— Ишь, какой умный стал! «Не дуюсь»! Чего тогда забился в каюту, как бирюк? Этаких дел натворил, ему правду сказали, а он забился в угол и отсиживается!.. Да ты знаешь, что сейчас на твоем месте надо делать? Знаешь? Надо стараться работой, делом доказать, что понял ошибку и не повторишь ее!.. Вот как, брат, настоящие моряки поступают.
Долго еще Изотов отчитывал Витю, и кончилось все это тем, что они вместе вышли из каюты. Трофим Федорович унес на камбуз пустые тарелки, а Витя поднялся к пулемету и сменил Бородачева. Вахту он нес внимательно, от пулемета не отходил ни на шаг и не слышал вопроса Захара:
— И как ты, Трофим Федорович, так быстро сладил с ним?
— А чего тут мудреного? У меня пять своих дома осталось, и я с ними научился обращаться, как дипломат: то с улыбочкой, то на басах разговариваю…
«Сто двадцатый» подошел к заводу. Потянулись однообразные тыловые будни. С непривычки все казалось странным: ни боевого траления, ни бомбежки, а вместо выстрелов — треск электросварки, очереди пневматических молотков. Распорядок дня изменился сразу после того, как швартовы катера прочными петлями легли на кнехты заводского причала. Еще задолго до подъема матросы вместе с рабочими начинали копошиться около мотора и шабашили уже в полной темноте. Чувствовалось, что вынужденная стоянка в тягость всем.
Но больше всех мучился Витя. Ему было стыдно за свои поступки, которые он теперь считал детскими, глупыми и недостойными настоящего защитника Родины. Разговоры с Курбатовым и Изотовым помогли ему в ином свете увидеть действия моряков: не за славой они гнались, а делали большое, ответственное дело, делали вместе со всем народом.
Все чаще и чаще вставал в памяти Тимофеев. И если раньше Витя только завидовал его славе, то сейчас он понял и глубину подвига: Тимофеев не думал, заметят ли его, но для победы нужно было очистить фарватер от мин. И он пошел на траление минного поля, хотя глубины там и были недопустимо малы. Своими делами Тимофеев мстил фашистам и за Ленинград, и за Витину маму…
Многое бы сейчас Витя дал за то, чтобы не было той глупой истории с ракетчиком!
Но что сделано, того не вернешь… Николаю Петровичу не легче от того, что Витя понял свою ошибку.
Теперь нужно было, как сказал Изотов, делом загладить свою вину, и Витя старался изо всех сил. Единственное, что было ему под силу, — стоять вахту наблюдателя, и он стоял ее за себя, за Бородачева, за других товарищей, если они разрешали.
Для Вити любимым местом отдыха стал красный уголок. Там в черной рамке висел портрет командира «сто двадцать первого» катера, и под ним надпись: «Товарищ! Будь таким, каким был комсомолец Тимофеев!» Подолгу стоял Витя перед портретом, смотрел на спокойное лицо Тимофеева и думал: «Он и мертвый защищает Родину». Даже ту минную банку, на которой погиб Тимофеев, назвали его именем.
Моряки заметили Витино старание и поняли, что мальчик взрослеет и не хуже их теперь понимает, как обязан выполнять свой долг советский человек.
Однажды на рассвете, когда вся команда была на палубе, к трапу подошел незнакомый человек. Он поздоровался с Бородачевым, который протирал пулемет, и спросил:
— Главный-то кто у вас будет? Мне его увидеть бы.
Агапов, стиравший тельняшку, сполоснул руки и подошел.
— Слушаю вас. Я командир катера, — сказал он.
— Тут дело такое вышло… Я, значит, рыбак… Ну, вчера с вечера пошел разные снасти ставить, а сегодня дай, думаю, загляну в воложку. Заглянул, а она там лежит.
— Кто она? Мина?
— Кто ее знает… Вода-то спала, воложка обмелела, ну и лежит она, значит, на сухом месте. Большая дыра сзади.
— Мина это, товарищ мичман! — вмешался Бородачев. — Сердцем чувствую — мина! Заложить под нее подрывной патрон и бабахнуть! Красота!
— Ишь, умный какой! Привык бабахать! — заворчал Трофим Федорович. — Я так думаю, товарищ мичман, что осмотреть ее надо и сообщить начальству. Ему виднее, что с ней делать… «Бабахнуть» и дурак сможет. Ее, может, разбирать будут. Разрешите сходить взглянуть?
Мичман Агапов долго не думал: любая мина является ценной находкой для минеров. Фашисты устанавливали в минах различные приборы. Хотя по внешнему виду все мины и походили одна на другую, но каждая из них таила в себе, как говорили минеры, свой собственный секрет. Одна могла пропустить над собой семь кораблей и взорваться только под восьмым, другая становилась опасной через несколько суток, а третья боялась света. Вот поэтому и были созданы специальные партии для разоружения мин, вот поэтому и нельзя было мину «бабахнуть», как предлагал Бородачев.