Эстетика мышления
Шрифт:
— осуществить многократные акты рождения мысли в аудитории, на подиуме;
— прояснить себе новые, иные «невозможные возможности» искусства мыслить;
— тем самым уяснить для себя как возможно размышление без наррации;
— как столкнуть слушателей со ступенек интеллектуальных стереотипов в бездонный пламенный тигель мысли так, чтобы каждый слушатель тоже испытал бы акт рождения мысли
— как познать самому и показать слушателям эстетический пласт сознания.
Все это обусловило при переводе размышляющей устной фактуры М. Мамардашвили в текст целый ряд «неправильностей» его письма, многочисленные тире и усложненную структуру предложений. Уверенность в такой редакторской работе над фонограммами придавало то обстоятельство, что первые три беседы из данного курса, опубликованные в сборнике «Мысль изреченная…» (М. РОУ, 1991 г.), были сверены и одобрены М. К. за несколько дней до его смерти 25 ноября 1990 года.
Проблемы сознания, вся сфера мысли на протяжении всей жизни являлись основной темой и центром его философии. и последний курс, который
Беседы по эстетике мышления уникальны по форме языка выражения. В последние годы жизни М. К. был озабочен вопросом — как сдвинуть сознание Другого с наработанных стереотипов восприятия и знаний «философии учений и систем»? Его все больше и больше интересовала работа по рождению мысли с людьми, обладающими неиспорченным, «чистым» сознанием, то есть — с молодежью. Читатель, вероятно, обратил внимание на то, что сложнейшее побуждающие усилие мысли, которое производил М. К. на этих сеансах, выражено практически без употребления философской терминологии. Обставляя майевтическими приемами ситуацию размышления вслух, философ пробуждал в слушателях состояние экстатического удовольствия от созерцания движения сознания и побуждал их к рождению смысла, тем самым обучая правилам и возможностям искусства мыслить. В результате данный курс бесед являет собой образец пропедевтики в реальную философию, то есть обучающим введением в то, как можно и должно понимать и видеть невидимые процессы в нашем освоении мира и пребывании в нем. И в этом отношении книга фактически представляет собой единственное в своем роде учебное пособие по пониманию метафизических оснований мира.
При этом обучающие свойства этого текста органично сопряжены с теми содержательными мотивами, которые автор прорабатывал и в «Картезианских размышлениях», и в «Кантианских вариациях», и в «Лекциях о Прусте», но само содержание предоставляет иные, в некотором смысле итоговые варианты артистической сферы порождения мысли. Профессиональный философ обнаружит аллюзии и ассоциации со многими пороговыми проблемами философии литературы, скрытую полемику и радикальные несогласия с рядом современных представителей экзистенционализма, феноменологии и постмодернизма. Поэтому комментарий к тексту сам по себе мог бы составить целую книгу.
И все же несколько слов о том, что главное в этой «Эстетике мышления»? В предисловии к первым трем беседам в сборнике «Мысль изреченная…», когда я еще не знал содержания остальных бесед, то писал о поразившем меня факте установления красоты ущелья, отделяющего мысль от слова. Поскольку объемную панораму ландашафта этого ущелья-пропасти М. К. живописует детально и последовательно на протяжении всего текста, я в чем-то повторю мои тогдашние впечатления.
Мысль до слова появляется в сознании и проявляется в сознании. Но проявляется, выражается и выплескивается вовне в разрешении всей мыслительной работы и для передачи ее содержания при помощи слов, при помощи речи, языка. Если человеческий Разум способен дешифровать реальность как таковую, сделать неизвестное известным, непонятное понятным, то неясно, каким образом Разум может понять себя, расшифровать и объяснить себя самое, каким образом возможно объяснить словами, при помощи языка, где и как в сознании появляется мысль? Что она такое? Как можно одной мыслью помыслить о другой, как можно одними словами рассказать об этих же словах? И если я задумаюсь над тем, как мне лучше выразить словами вот то, что я сейчас хочу сказать, то оказывается между этим «то» и теми словами, которые я ищу, чтобы выразить это «то» существует узкая и глубокая пропасть. Если же я неудачно выразил (произнес или написал) то, что желал, вдруг обнаруживается, что слова, все средства языка, сам язык — неадекватен содержанию того. что я желал выразить. Язык как бы закрывает это «то», что уже в моем сознании, хотя и неотчетливо, но присутствует. Значит, мыслительная работа может совершаться, происходить еще и до языкового (вербального, речевого или письменного) разрешения. Но может случиться удача, когда «то», что я желал выразить, я высказываю одномоментно с желанием высказаться. Тогда мое сознание оказывается в состоянии моста, оно мгновенно сотворяет мост, соединяющий мысль и слово, в котором происходит совпадение времени мышления и времени говорения («писания»).
Как же узнать, что это такое «то», что я хочу сказать? Как оно появляется? Это ведь и есть сознание. А тогда — как помыслить его? От этих вопросов возникает чувство, что мысль до слова невозможна. Но реальные творческие акты, вербальные и невербальные искусства, казалось бы доказывают обратное. В фактуре их есть, наличествует мысль, однако именно они в первоакте вместе с мыслью рождают свои средства
Эстетика сознания для М. К. связана с веселостью, радостью мысли, когда мы обретаем «чувство необратимой исполненности смысла». И эту радость мы можем схватить, если постигнем, что истина располагается в слое мысли. Ведь в искусстве, в науке, в философии, в любой области жизни есть слой мысли и наши успехи в том, чтобы размышлять зависят от того, достигаем ли мы этого слоя мысли, можем ли совершить усилие, чтобы войти в него. Уже в первой же беседе, которую можно было бы обозначить как размышление о радости мысли, ее эстетике и совпадении с возможностью выражения, философ вводит сложнейшее понятие симулякра, которое интенсивно используется в современной философии постмодерна. Но ведет свою интерпретацию с изначальных позиций античного понимания этой метафоры, представляя ее не в рамках «образец — копия — след», но как различение подлинного и мнимого, как дистанцию между мыслью мысли и «манком»(копией) мысли. Здесь же — ключевое таинственное место для М. К. — мысль есть нечто случайное, она случается («нельзя захотеть — и помыслить»), так же, как и понимание — оно или есть до того, как тебе было рассказано, или — его нет, и ты никогда не поймешь сказанного. И кроме помысленного, мыслительного движения и понимания, есть и необходимость и качество выражения помысленного, выразительности того, что понимаемо. Вот несовпадение жеста, способов, приемов выразительности с помысленным и понимаемым — есть дистанция, когда «мысль изреченная есть ложь». Выразительности можно достичь лишь в совпадении того и другого.
Но и чувство, и воля, и мысль несамодостаточны в том отношении, что они всегда располагаются в нашей жизни с неизменными спутниками — мнимостями. И чтобы отличить подлинное от мнимого быть должны быть живыми. А чтобы мы были живы всей душой, чтобы жизнь как таковая была возможна, должно случится совпадение множества вещей. Жизнь — чудо. Из удивления этому рождается мысль, философия и это есть мысль. Раз жизнь и любовь чудо. то они ведь невозможны, поскольку должно так много совпасть. Но когда все многое совпадает — то они случаются. Так же и мысль — невозможна, но она случается.
Известно, что содержание любой эстетики составляет проблематика выразительности. Обнаружив же, что сама мысль оказывается невыразимой М. К. вводит метафорические образы для понимания невозможности мысли, показывает слушателям через опыт Данте и Петрарки, что любить стихи, поэзию, искусство — значит жить стихами, жить поэзией, жить искусством. А поскольку это невозможно, то утверждает (в соответствии с Прустом) поэта, художника, философа как шпиона из «неизвестной родины». Чувство «неизвестной родины» сродственно с чувством жизни, когда живое понимается как всегда в следующий момент. Чувство живого — есть ощущение всегда Другого, Другой реальности, Другой жизни, тоска по любви. И если у поэта, художника, музыканта есть «то», что он вынужден изображать, то философ — существо у которого нет дара к изображению и выражению, «ему некуда деться» и он вынужден оставаться наедине с тем, чтобы продумывать что-либо до конца. Поскольку же мир хрупок и все прекрасное, благородное в нем не может быть, философу не на что опереться. Для того, чтобы оно было — нужен искусный труд по расшифровке того, что предстает.
На протяжении всего курса М. К., во многом исходя из Канта, расширяет область эстетики трансцендентального. Поскольку читатель уже убедился в этом, я помечу лишь один такой момент, касающейся существа видения формы. Обозначая невыразимость мысли, как состояние, философ говорит, что здесь «мы оказываемся в состоянии страсти доказательства миру своего существования». И тогда мы неуместны в мире. Эту напряженную точку сознания он обнаружил у Мандельштама, который выдвинул идеал совершенного мужчины, как человека родившегося. Такого у которого не потуг мысли, а мысль. И в «Утре акмеизма» выразил это в том, что философия искусства находится в самом искусстве, а назначение человека — стать человеком. Если есть только позыв к мысли, чести, а не они сами, то человек — нечто не-родившееся. С понятием (точнее метафорой) «родившегося» он связывает мандельштамовское различие между чувством — страстью к существованию (бытию) и любви к себе, а это выражено было когда-то в формуле Парменида — сущее и бытие едино. А только родившееся может, должно и имеет право быть высказанным. Страдание по ушедшему бессмысленно — нельзя возродить сбывшееся. И тогда мы со своей истинной страстью к существованию неуместны. Страсть к кому-либо не имеет эмпирических оснований — она, как и жизнь, есть чудо, случайность. И у нас есть страх перед возможностью не состояться.