Эта любовь
Шрифт:
Иногда вечерами, когда я не пишу вам, не думаю о вас, когда я с кем-то еще, а не с вами, ведь мы бы могли танцевать в это время, не занимаясь больше ничем другим, ни о чем не думая. Ничего бы не было. Ничего бы не существовало, кроме этого. Только наш танец. Мы бы забыли даже о Боге, который смотрит, как мы танцуем на этом балу. Забыли обо всех историях.
Где мы?
Там, где вы. Там, где вы хотите. Там, где вы придумываете слова.
Я не оставляю вас. Никогда. Поэтому какая разница, что это за место, где мы танцуем все ночи напролет, вы и я.
Скажите мне это слово, прошу вас.
Нет. Я не скажу. Мы оба знаем
Идите сюда.
Забудем об этом слове. Давайте танцевать. Мы как будто приходили сюда с самого начала. Мы как будто были здесь всегда. Как если бы мы произнесли это слово, ведь мы могли бы в него поверить. Вальс в три четверти, движение еле заметное, едва различимое, и тем не менее мы танцуем, мы напеваем песню, мы знаем ее наизусть, все эти имена, все эти слова, мы знаем их, мы забываем их, заменяем другими именами, другими словами, мы не можем помешать себе петь, танцевать, это никогда не кончается.
***
Я ни о чем не думаю. Зачем мне убивать себя? Почему я хочу покончить с собой? Не надо этого делать, смерть все равно придет, она всегда приходит. В этом нет ничего удивительного, зачем тогда делать из нее что-то экстраординарное? Зачем выдавать себя за героя? Добавлять к общему несчастью свое?
Я жив. Посмотрите на меня — я разговариваю с вами, желание убить себя начинает проходить. Я смотрю вокруг. Я начинаю забывать. Я не думаю о вас. Не надо думать. Я пишу. Когда я написал книгу «М. Д.», я больше не хотел ее видеть, мне было стыдно за то, что я написал, я хотел ее выбросить. Это вы отправили рукопись Жерому Линдону. Вы сказали: почему бы не показать себя другим людям, не дать им прочитать то, что вы написали, из-за того что вас не поймут, из-за каких-нибудь ошибок — не нужно бояться, все это не имеет никакого значения.
Дюрас здесь. С этим ничего нельзя сделать. И, может быть, однажды люди смогут читать ее по-настоящему, без предвзятости, забыв об имени автора, читать, как читают дети, войдя в написанную историю, творя ее как будто самостоятельно.
Теперь вы пишете, это хорошо. Не что-нибудь, лишь бы написать, — это ведь невозможно, вы пишете ни в чем не сомневаясь, иначе было бы невозможно двигаться дальше и очень скоро появилось бы желание не делать этого и все бросить, и очень скоро вновь захотелось бы убить себя. Я знаю это. Нет, пишите еще, не бойтесь себя, никто не знает, что напишется дальше. Я пишу именно так. Я не понимаю, что я пишу, я понимаю это потом, я что-то вижу, только когда читаю написанную страницу. И спрашиваю тогда: кто это написал? Это Дюрас такое написала? «Navire Night», как я могла написать такую книгу? И «Эмили Л.», женщина в лохмотьях, самая красивая в Кильбёф-сюр-Сен, как мы ее любим, ее и Кэптена. Когда она появляется в баре отеля «Марин», в темной комнате отеля «Рош Нуар», мы радуемся оттого, что видим, как она идет к нам. Кэптен ничего не понимает. Они любят друг друга. Они не знают, что с этим делать. Как жить с этой любовью. И любовники из «Night» тоже не знают. Они страдают от этого, но все равно любят друг друга. Кто они такие? Почему? Они не знают. И я тоже пока не знаю.
Мы никогда не могли бы соответствовать своей любви. Она как будто не принадлежит нам. Словно она должна только пройти сквозь нас, сквозь них, людей из книги, на которых я смотрю вместе с вами в то время, когда пишу. Да, любовь должна пройти сквозь все истории, которые я вам рассказываю, и сквозь нашу историю тоже, через вот эту любовь — вашу и мою — вот эту любовь, из-за которой вы начинаете болеть и из-за которой вы хотите оставить меня, уйти, словно это возможно. Когда читаешь любую историю, замечаешь лишь это — попытку любить. Как сделать, как написать, как найти то верное слово, которое заставит замолчать все другие слова? Всю остальную историю. Все остальные любови. Все было бы тогда законченным, совершенным.
Май 1999 года, почти уже лето, я в Париже, я пишу вам. Я не умер. Я все-таки выбрался из комнаты на улице Сен-Бенуа. Выбросил всю грязь, бутылки, газеты, даже постель, все выкинул. Потом перекрасили стены. Теперь там все белого цвета, перекладины тоже покрашены в белый. Все чисто. Я хочу пойти посмотреть на вашу могилу на кладбище Монпарнас. Я могу теперь это сделать, видите, я могу прочитать ваше имя, выгравированное на белом камне, будто прошло не три года, а миллион лет, ваше имя и две даты: 1914–1996. И на боковой стороне две буквы: «М. Д.»
Никто не просит меня умирать. Вы тоже не просите меня об этом. Я возобновляю свои прогулки по городу и ночным барам. Эта страсть к барам и барменам в белых жилетках, ко всем молодым людям и девушкам моего возраста, ко всем людям всех возрастов. Надо любить кого-нибудь. Первого встречного, не отдавая никому никакого предпочтения, любить того, кто оказывается рядом. Того, кто еще не умеет быть мной любимым.
Невозможно было предположить, что вы будете любить меня с такой силой. И я, я тоже люблю вас, я не знаю, как именно, еще больше, тогда, когда пишу эту книгу, произнося ваше имя, зовя вас. Каждое мгновение придумывать историю, эту историю день за днем, и, может быть, — кто знает — историю о любви. Историю, которую могли бы читать во всем мире. Не существует никаких секретов. Все истории похожи одна на другую.
Я принялся за свое прежнее занятие — ничегонеделание. Писать всему миру сразу. Я стою на своем. Сотни записок и ни одного ответа. Никогда.
Я иду вдоль набережных Сены до самого Версаля, до королевского сада, иду по аллеям, вижу розовые колонны Трианона. Да, я настоящий клоун. Мы ничего не боимся. Нам обоим по восемнадцать. Перед нами вся жизнь. Мы будем писать книги, совершенные книги, будем изданы на всех языках и потом придумаем еще что-нибудь, вы и я. Мы найдем какую-нибудь новую историю.
Я не могу делать ничего другого. Фредерику я пишу почти то же самое. Хотя не совсем. Как можно иначе? Мы ничего не придумываем. Все слова — здесь, с нами. Достаточно только написать их в каком-нибудь порядке, заставить их появиться в предложении там, где нужно, не занимаясь их расстановкой специально, дать им самим прийти и занять свое место. И потом замечаешь необходимость оставить какое-то из этих слов, именно это слово, и никакое другое.
«Ее венецианское имя в пустой Калькутте».
Я так люблю эту фразу. Я могу повторять ее снова и снова. Я хотела бы постоянно пребывать в том времени, когда я пишу ее, когда я еще не знаю, что буду писать ее, открывать ее для себя в то же самое время, что и вы. Вдруг видеть ее написанной. Вот она, написана на бумаге. Ничто не может помешать тому, чтобы она существовала: «Ее венецианское имя в пустой Калькутте».
И я говорю: ее имя Дюрас. Все кончается здесь. Ее имя, принадлежащее только ей, и ничего больше. Мы читаем это имя. Повторяем его до того момента, когда оно перестает уже что-либо значить и становится только одними звуками: ее имя — Дюрас. Всего несколько звуков. Имя и в то же время что-то другое. Старая песня: «Друг Пьеро, одолжи мне перо…»