Эта милая Людмила
Шрифт:
Лошадка была низкорослой, с длинной, тщательно зачёсанной на одну сторону гривой и хвостом почти до земли. На телеге, скрестив перед собой ноги в валенках, сидела старушка, одетая в телогрейку, застегнутую на все пуговицы, и в зимней шапке с завязанными на макушке ушами.
— Стой, Ромашка! — неожиданно пронзительным, звонким голосом скомандовала старушка, и лошадка остановилась. — Садись, молодежь, подвезу. Мне в компании веселее, а у вас ноги отдохнут.
Голгофа от радости растерялась, но не двигалась с места, Пантя же вроде бы намеревался продолжать путь пешком, сделал что-то вроде попытки спрятаться за Голгофу, и старушка
— Садись, молодежь, говорю! Подвезу, молодежь, говорю! Одной мне ехать скукота. А я страсть какая говорливая, ну прямо у меня изжога получается, коли долго промолчу… Но-о, Ромашка, поехали!.. Вы меня только слушайте, — звонким, пронзительным голосом почти кричала старушка, когда ребята поудобнее уселись сзади неё на телегу, свесив ноги. — Мне главное — самой высказаться требуется. А то живу я одна с тремя кошками, козой, с курами, поросёнком, старик мой восемь лет назад помер, телевизор сломался, у радио провод оборвался, вот в субботу мастера привезу, характер у меня зверский, потому что болезней во мне много, вылечить меня нельзя, вот я со всеми и ругаюся, то с курами, то с поросёнком, особенно хорошо с козой получается ругаться…
Скоро Голгофа с Пантей перестали слушать старушку и тихонько перешептывались.
И сейчас я, уважаемые читатели, но только пусть это останется сугубо между нами, впервые, а может быть и в последний раз, если и не оправдываю побег девочки из дома, то стараюсь её понять и даже кое в чём с ней согласиться. Ведь человек должен жить так, чтобы каждый день — особенно в детстве! — приносил ему новые впечатления. Жутко, опасно для его дальнейшего развития, если человек — особенно в детстве! — основные впечатления, получал сидя перед телевизором. А ведь есть несчастные люди, которые лес, горы, моря, реки и всё, что в них растёт и водится, видели только на голубом экране.
Старушка, всё-таки почувствовав, что её совершенно не слушают, и всё-таки обидевшись на это, заговорила, почти закричала так звонко и пронзительно, что Пантя с Голгофой вынуждены были замолчать, потому что уже не слышали друг друга. Старушкин голос звучал, казалось, на весь лес вокруг:
— Дети у меня не больно путные выросли. Шесть голов, половина парней. Внуков и внучек набралось у меня ровно десять головушек. А живу вот одна с кошками, козой, курами, поросёнком, болею вся. Вот характер у меня и спортился. Стыдно сказать, с телевизором люблю ругаться. И смех, и грех, зато удобно! Он мне слово, я ему два, а то и три! А то и вовсе ему говорить не даю! Он иной раз аж загудит и замелькает — до того на меня рассердится… Глядишь, на душе и полегчает. Дети-то мои все по городам живут, а за картошкой, моркошкой, за луком и прочим ко мне наезжать не забывают. На это не жалуюсь. К себе зовут. А внучатки деревни ещё в глаза не видывали. Я детям своим и толкую, правда без толку, какие, мол, вы родители, если дети у вас без природы растут? Ненормальными ведь они, мол, вырастут.
Когда на повороте к Дикому озеру они распрощались с разговорчивой старушкой, Голгофа сказала:
— Она очень добрая и умная.
Пантя промолчал: хорошо, что старушка его не узнала. Прошлым летом он воровал у неё огурцы, и, когда, удирая, перелезал через изгородь, старушка успела сунуть ему под рубашку крапивы.
— Есть сейчас будем или до озера потерпим? — спросил он. — Ещё часа три, а то и больше топать. А если ты на каждом шагу ахать
— Знаешь что? — Голгофа очень обиделась. — Мы с тобой вперегонки у озера побегаем. А сейчас я буду идти так, как мне нравится. Как называются эти ягоды?
— Малина, — с тяжким вздохом отозвался Пантя, сразу сообразив, что здесь они застрянут надолго. Но, увы, он, конечно, и не подозревал, что главная-то беда не в этом. Их ждала настоящая большая беда.
Но пока она, большая настоящая беда, ещё не пришла, нам с вами, уважаемые читатели, есть смысл вернуться туда, где у забора стояли «Жигули» цыплячьего цвета с изрезанными колёсами.
Сам владелец давно уже ушёл на почту звонить в город и ещё не возвращался, и уважаемые соседи на всякий случай приглядывали за машиной.
Были они мрачны и молчали вот уже, наверное, не меньше часа.
Зато Герка с этой милой Людмилой примерно такое же время, мягко выражаясь, выясняли отношения в огороде, за банькой, чтобы их никто не слышал.
Подробно излагать содержание их резкого разговора, а точнее, ссоры, я не буду, потому что он, разговор, а точнее, ссора, состоял из одних и тех же утверждений и опровержений, только произносимых на разные лады — от яростного шёпота до почти злого крика.
— Как ты мог, как ты посмел, как позволил себе обвинять человека в преступлении, если не видел его своими собственными глазами?! — Голос этой милой Людмилы заметно дрожал от несдерживаемого негодования. — Почему ни с кем не посоветовался? Мне один умный человек сказал сегодня, что прежде чем что-нибудь сделать серьёзное, надо сто раз подумать и хотя бы один раз посоветоваться!
— Думал я не сто раз, а двести сорок раз! — кричал Герка раздраженно и обиженно. — А с кем мне советоваться? С тобой, что ли? Умнее ты всех, что ли? Или с тётечкой твоей советоваться? Так ведь у неё дороже кота никого на свете нету! А для деда моего вреднющего Пантя дороже меня стал! И чего вы все его, бандита, жалеете?
— Во-первых, он достоин жалости как очень несчастный человек.
— Пантя — очень несчастный человек?! — Герка поперхнулся от возмущения и отвращения. — Чем он несчастный, интересно бы узнать! Тем, что людям жить не дает? Что кошек мучит? Что даже мухам от него жизни нету?
— А ему отец-пьяница и мачеха жить не дают! Его даже кормят нерегулярно! Друзей у него нет! Нет ни одного человека, который бы попытался на него по-настоящему воздействовать! Душевно помочь!
Тут Герка совсем потерял способность владеть собой, лицо его перекосилось, губы задрожали, и он хрипло закричал:
— Да ведь он дурак и бандюга самая настоящая! Его же люди боятся! На такого только тюрьма воздействовать может! Очень несчастный человек! — грубо и зло передразнил Герка. — Сегодня он у меня три рубля отобрал, твой несчастный человек!
— Ах, вон оно что! Вот, оказывается, в чем дело! Отобрал, говоришь? Да ты сам их ему принёс! — наипрезрительнейшим голосом крикнула эта милая Людмила. — Струсил, стыдно стало, опять струсил и в милицию побежал! Чтобы отомстить! Ты — трус! — бросила она ему прямо в лицо. — Ты — трус! Обыкновенный трус! Трусишка!
— А ты… а ты… а ты… — Герка, сжав кулаки, прыгал перед ней, словно не решаясь ударить. — А ты и на девчонку-то даже не похожа! Строишь тут из себя…
Эта милая Людмила искривила губы в брезгливой усмешке, в её больших чёрных глазах сверкнуло очень сильное презрение, она сказала: