Это было в Коканде
Шрифт:
– Я инженер… - скромно проговорил гость.
– Но война выбила меня из колеи…
– Как вы прекрасно объясняетесь на наших языках, - любезно заметил Мустафа.
– Я ведь вам говорил, что я родился в Аравии. Во время войны жил в Турции… Слушал лекции в Константинопольском университете… Я восточный человек в душе… - сказал Джемс и, засмеявшись, отвернулся от Мамедова, словно ему надоел уже этот остроглазый, неуклюжий, толстотелый татарин-купец, притворяющийся, по его мнению, европейцем.
От Мамедова после обеда он поехал к полковнику Чанышеву. С военным министром Джемс держался проще, чем с Мамедовым,
О белоказачьих частях из Ашхабада Джемс рассказал Чанышеву. Но в то время как Мамедов обрадовался этому сообщению и даже глаза у него заблестели, Чанышев не удержался от гримасы.
– Ну, что там… Солдаты-казаки только рвутся домой… Вот и все, как бы про себя буркнул он.
Пожимая Джемсу руку на прощанье, Чанышев из вежливости спросил, как тот устроился в Коканде.
– Прекрасно?.. Ну, я очень рад, мистер Джемс. Я слыхал, что вы уже познакомились с Мамедовым?.. Какое он произвел на вас впечатление?
На лице разведчика, которое, несмотря на улыбку, казалось безжизненным, точно вырезанным из дерева, вдруг промелькнула искра злой усмешки, оно загорелось, и Джемс ответил, словно нарочно пренебрегая вежливостью:
– Вам уже сообщили?.. Да, я у него обедал… Но знаете, что говорят арабы: «Лучше с умным ворочать камни, чем с дураком распивать вино»… Я намерен иметь дело только с вами… Если, конечно, вы разрешите… С вами, как с военным министром.
Он встряхнул руку кургузому и по-стариковски отяжелевшему Чанышеву. Тот опять что-то буркнул в свою неряшливую поседевшую бородку. Это было что-то вроде «пожалуйста».
Но тут словно бес вдруг овладел стариком, и он, подергав волосы своей бородки, улыбнулся по-озорному:
– Таких военных министров, как я, сейчас в России не меньше дюжины, наверное… Я только штабист полковник. Заядлый игрок в винт. И все.
Джемс понял Чанышева, с наглостью похлопал его по плечу и ответил с неменьшей иронией, но сказанной дружески:
– Вы любите винт? Это прекрасно. А я люблю только ботанику… Это моя страсть… Моя любовница, если можно так выразиться… Я занимаюсь ботаникой все свободное время. Моими гербариями интересуется даже Британский музей. Мне следовало бы стать ученым… Но теперь уже поздно… Наша жизнь зависит от политической погоды в мире… Ну, мы еще увидимся… До встречи, мой дорогой.
Так они и расстались… Теплее, чем встретились. И Чанышев, невольно подобрев, с предупредительностью, обычно не свойственной этому старому служаке, проводил гостя до ворот. Джемс, проходя через двор, скашивал глаза, будто стараясь высмотреть все: разбитую панель, флигель, наполненный офицерами, караулку, окруженную почерневшими кустами роз, и даже двух больших цепных собак, бегавших на проволоке возле мачты радиотелеграфа.
Чанышев усмехнулся: «Хозяин, по-хозяйски смотрит…»
Гостю подали верховую лошадь из мамедовской конюшни. Чанышев узнал ее. Джемс вскочил умело, по-кавалерийски, и поскакал по грязной, расползающейся глине. Коканд погружался в тьму.
14
Смелый и грубый, Иргаш жил так, как жили некоторые главари разбойничьих отрядов. Он знал только одну страсть - охоту. Он любил только одно на свете - власть. В прежние, царские годы, еще мальчишкой он удирал в пустыни и леса, стрелял из лука, пускал кобчиков за фазанами, упражнялся в джигитовке. Юношей он начал разбойничать…
Беда кишлаков, гроза ротозеев, он не стеснялся ни драк, ни грабительства, ни краж. Родичи и соплеменники отказались от него. Когда он угонял лошадь, кипчаки считали его киргизом, киргизы похитителя баранов называли кипчаком. Узбеки же проклинали Иргаша, когда он мчал по полям свою лошадь, топтавшую посевы.
Узбек - искусный садовод, трудолюбивый земледелец, оседлый житель привык ценить плоды своих трудов как высшую добродетель, как счастье мира. Вся его жизнь, все его мечты и надежды вложены в работу над маленьким и тесным клочком земли. Виноградная лоза и тутовое дерево, посаженные им, близкие его сердцу, как маленькие сыновья. Задеть или сломать их - все равно что тронуть или погубить его самого. Вот почему в кишлаках бедные земледельцы ненавидели джигита. Но богачи ненавидели его еще больше: ведь богачей и баев он тоже не щадил!
Эта всеобщая ненависть толкала Иргаша к открытой войне. Собрав шайку головорезов, он командовал на всех дорогах Ферганы, пока по просьбе тех же богачей не был наконец пойман царской полицией. В семнадцатом году он бежал из сибирской каторги в Коканд.
Здесь в июне, в жаркие дни митингов, хаотических споров и путаницы, Иргаш стал членом мусульманской националистической организации Шурои-Улема. Комитет улемы послал его в милицию. Иргаш понимал русский язык. Это очень помогло ему на первых порах, так как администрация была русская. Он быстро выдвинулся. Фабриканты, чиновники, богатые адвокаты, попы, лавочники и баи теперь считали Иргаша своим, надежным человеком. О его прошлом никто не хотел думать. «В конце концов, - говорили они, - мало ли какое прошлое бывает у людей! Все не без греха. Он - верный человек, свой человек. А это главное!»
После Октября, увидав Туркестан отрезанным от России, Иргаш сбросил с себя то последнее, что еще как-то сдерживало его. Не осталось и следа прежней осторожности. Как одичавшая собака, он забыл цепь. Он не считал себя обиженным русским царем. И царь, и тюремщики, и полицейские, ранее угнетавшие его народ, казались ему естественным, законным явлением. Он верил, что небо еще бывает без звезд, но нет власти без произвола. Он верил только в кнут и в узду, как истинный номад.
Этот каторжник, здоровый и сильный, начинавший жиреть, редкоусый, редкобородый, злой, своими тонкими, втянутыми губами напоминавший турецкого евнуха, преграждал со своими отрядами подступы к городу со стороны Андижана и Скобелева, откуда крепость тоже могла надеяться на поддержку.