Это рекламное пространство сдается
Шрифт:
– Помнишь, в фойе? – продолжал держащий Антона крупняк с женским лицом. – Напротив видео… или как там ее?
«Неужели клейма?» – пронеслось и обрушилось. Антон с болью вспомнил Антонио, высокого скрипача в черном фраке и в белой рубашке с атласной синеватой бабочкой-галстуком. Антонио обольстительно улыбался, передавая кожаный портфельчик с варганами, на заре вздыхали старинные мастера, устремляя узкий взгляд своих глаз на Антона.
– Да, клейма… кхарк, кхарк… клейма-то не те, – проговорил женский мужчина, сплевывая на пол троллейбуса желтой с прожилками слюной. – Так что придется разобраться.
Троллейбус остановился, извергая их обоих на голую, отовсюду видную остановку. Сзади подъезжал грузовик с белым пекарем в кабине, из кузова неслись крики пенсов.
Антонио
– Антонио, продай мне свою душу, – говорила одна маленькая белокурая публика.
– Зачем она тебе?
– Я буду с нею играть, когда тебя уже не будет.
– Вот еще, – хмурился Антонио.
– Ну когда ты меня бросишь, – смеялась она.
И он целовал белокурую бестию в спину, шурша в ее спине длинными контрабандистскими поцелуями.
– Ах, полетим над городом, – вздыхала она и жадно смеялась. – Ну давай же, давай. Где твой смычок?
По ее спине уже бежали муравьи наслаждения. Но Антонио незаметно пальцем всовывал ей на сей раз в ухо варган и – зза-а-азз – вместо Вивальди звучала Монголия. На черном коне Чингиз хан привставал в стременах, медлил и… мчался на Запад.
Пустынно было на Западе. В фойе филармонии неслышно гудело реле турникета, вахтерша пропускала или не пропускала в филармонию, как в бездну метро, тех, кто мог приобщиться к вечности с тайного, так сказать, входа, как приобщился однажды и двадцатидвухлетний мальчик Антон.
В первом отделении люди были все какие-то некрасивые, с немытыми волосами, некоторые в свитерах. Правда был один (Антон, оборачиваясь, заметил) вроде бы богатый, в костюме поверх водолазки, с брезгливо качающейся ногой, из нагрудного кармана торчал угол платка. Господин этот перед началом отделения даже вынул из круглой прозрачной коробочки зубочистку и, презрительно взглядывая на Антона, слегка поковырял ей в зубах. А так публика была все какая-то немодная. Одна толстая женщина в малиновой ливрее с золотыми пуговицами и в огромных черных сужающихся к низу носках вдруг поднялась и пошла к сцене дарить торжественный букет. Но на сцене никого еще не было, первое отделение еще не началось и дарить букет пока было не кому. Антон ерзал. Сзади шуршал пакетом какой-то моложавый старик. Антон оглянулся. «Седьмой континент» было написано на пакете. Женщина в ливрее стояла у сцены, как цирковая лошадь, и откровенно ждала.
Наконец вышел неопределенного возраста господин. Это был американский органист. С размаху откидываясь назад, он стал жизнерадостно кланяться. Публика захлопала в ладоши. Волосы у органиста были чисто вымыты яичным шампунем «Head & Shoulders», они были хорошо взбиты, были пушисты, были легки, как кукурузные хлопья, и, наверное бы, полетели в зал, когда органист стал размахивать головой, кланяясь публике, если бы не закрепляющий тонкий блестящий и почти невидимый лак для волос «Swis». Органист по-видимому совсем и не боялся, что нарушится фасон его укладки, и кланялся все бодрее и бодрее.
Расплывшись в благодарной улыбке, женщина в ливрее подарила-таки кланяющемуся американскому органисту цветы. Он благодарно поставил мышиные флоксы в торжественную вазу и, когда наконец утихли аплодисменты, обратился к органу.
Орган нависал над органистом и медно блестел. Это был сравнительно новый инструмент с короткими трубами, помещавшимися в меблированных открытых футлярах, чем-то напоминавших чешские полки, которые продавались в столице в шестидесятых годах прошлого века, когда еще царил СССР.
«Зачем я пришел сюда?! – с ужасом подумал Антон, глядя на когда-то дорогую, атласную, а ныне разодранную обивку кресла. – Почему Антонио назначил мне встречу именно здесь?»
Антон стал было опять озираться в поисках Антонио, но тут вдруг величаво загудел Бах. Головы сидящих рядом закинулись назад, лица поплыли. Моложавый старик религиозно зашипел на Антона из-за спины.
Американец заиграл Баха ногами, мощно, словно бы пошел по мосту. Антон никогда раньше не видел, как играют ногами. Органист («А этот черт несомненно похож на пастора», – как едва успел подумать за мгновение до начала первого восходящего аккорда Антон) сидел теперь к публике спиной, на какой-то странной скамейке, чем-то похожей на пьедестал или подиум для гроба. Внизу подиума была длинная широкая щель, в которую и были видны его ноги в лакированных черных ботинках и белых, как для тенниса, носках. Там, под подиумом, Антон увидел десять или двенадцать больших педалей, по которым и ходил органист, или даже скорее и не ходил, а как-то странно пританцовывал, выкручивая Баха на педалях своими блестящими ботинками.
Классик, однако, бодро поднимался за облака и был по-прежнему светел и чист, и словно бы не обращал внимания на того, кто там на этот раз раздувает его на органе. Но Антон все же подумал, что Бах, хоть и классик, а наверняка содрагается на своих небесах от всего этого фарса и, может быть, даже собирается гневно плюнуть сверху на орган.
Американец, однако, исполнял по-прежнему чинно, правильно исполнял, ничем не греша против канона, и волосы его были по-прежнему пушисты под лаком. Он уже подключил и руки с разверстыми пальцами в перстнях и теперь был похож на гигантского экзотического краба. Спина его была при этом не округлой, а квадратной, пиджак блестел будто панцирь и иногда, когда органист принужден был идти в одну сторону и руками и ногами, спина его словно бы складывалась в ромб. Временами, зайдя в одну сторону слишком уж далеко, американец не выдерживал равновесия и тогда отпускал одну из перстнистых клешней, опираясь ею на подиум. Около органиста на желтом паркете стояла красивая белокурая женщина в длинном черном платье с блистательно оголенной рукой. Она переворачивала ноты. Антону вдруг мучительно захотелось ее выебать, хотя он даже не видел ее лица, а только пухлую, ослепительно голую руку, перетянутую чуть повыше локтя черной полупрозрачной резинкой. Антон почему-то представил, как она раздевает свою руку и дальше – там, в артистической, быстро со «вжиком» расстегивая молнию на плече и уже снимая с себя этот черный глухой чехол целиком и оставаясь в легких полупрозрачных трусиках и в белом немецком, как у тети Гали, бюстгальтере с вытесненными розами. Правда тут почему-то в эту скромную артистическую (в разнузданную артистическую Антона) врывались рабочие и начинали вульгарно плевать и хамить, внося с собой какую-то складную алюминиевую лестницу, но сам Антон (как всегда появляясь в своем воображении в нужный момент), быстро рабочих выгонял и начинал галантно помогать красавице раздеваться и дальше… Доктор Бах однако стерпел и этот пассаж, и продолжал фугасто и токатисто подниматься за облака в голубизну опрокинутого навзничь неба, где, казалось, были еще видны утраченные когда-то и кем-то пути.
Внезапно первое отделение кончилось и раздосадованный Антон, так и не увидев лица красавицы (она так и не повернулась, несмотря на аплодисменты) спустился в буфет, где его давно должен был поджидать веселый Антонио.
Но музыканта все еще не было. Антон взял себе пиво «Балтика» и бутерброд с икрой и сел за свободный столик. За соседним столиком сидели двое.
– Простенько, но со вкусом, – говорил один, лысоватенький картофелеобразный и как-то слишком уж сельскохозяйственно одетый для концерта мужичок.
– Да, не в музыке же дело, – брезгливо морщился его собеседник, в котором Антон с неприязнью признал господина с зубочисткой. – На мой взгляд именно Бах изобрел психоаналитическую процедуру с этими своими спусками и подъемами.
– Орган – религиозный инструмент по определению, – попытался оспорить его сельскохозяйственный. – Недаром даже сейчас в каждом католическом, да и лютеранском храме…
– Это все симулякры, – поморщился опять господин в костюме и водолазке.
– А вспомни определение по Бодрийяру. «Симулякр – это вовсе не то, что скрывает собой истину, – это истина, скрывающая, что ее нет. Симулякр есть истина».