Это сильнее всего(Рассказы)
Шрифт:
И когда потом стало вдруг нечего делать, оглянулись мы, и как-то нам всем чудно стало. Вроде как это мы и не мы, смотрим и даже радоваться не смеем.
Спрашивают: «Ты жив, Васильчиков?»
Это моя фамилия — Васильчиков, Алексей Леонидович.
«Вроде как да», — отвечаю, а до самого не доходит, что жив.
Стали город смотреть. И все не верится, что это Севастополь. Кто на исторические места пошел, чтобы убедиться, а я вот сюда, к морю, думал к самому краю подойти, чтобы фактически убедиться. Я эту мысль берег, когда еще на исходных стояли, думал: к самому морю подойду и ногами гуда стану. Но вот ноги помыл и сейчас думаю с вами вслух.
Я, может, сейчас немного не при себе, —
Я вам и свой и ихний путь объяснил. Есть у меня такая вера, что нет теперь такого места на немецкой земле, чтобы мы его насквозь пройти не могли! И решил я сейчас так: как то, самое главное, последнее место пройду, сяду на самом последнем краю, все перечту, все припомню, где прошел, как прошел…
Васильчиков помолчал, снова закурил, поглядел на море, потом вытер полой шинели ноги, обулся, встал, поправил на плече ремень автомата и вдруг застенчиво попросил:
— Только вы про меня чего-нибудь особенного не подумайте, я же даже не в первых рядах шел, только иногда выскакивал, вы бы других послушали, настоящих ребят, есть у нас такие, только разве они будут рассказывать. Это я так вот тут для разговора на ветерке посидел, ну вот, значит, и отдохнул. Счастливо оставаться!
Попрощавшись, Васильчиков поднялся по нагретому солнцем камню набережной и скоро скрылся из глаз в гуще идущих по севастопольской улице таких же, как он, опаленных, покрытых пылью бойцов.
1944
Близость
Он увидел, как светящаяся пулеметная очередь вошла в правую плоскость, как посыпались куски дюраля. Машина затряслась от удара, заваливаясь вправо. Осколками ему разрезало лицо. Струя ревущего воздуха разбрызгивала кровь. Стекла очков покрылись кровью. И всё стало тусклокрасным. Сорвав очки, он вытер лицо шлемом.
Машина падала. Он с силой рванул на себя ручку управления и чуть не закричал от боли; откинулся на спинку сиденья, выпустил ручку и закрыл глаза. Потом снова ухватился за нее и, упираясь коленями, изо всех сил тянул на себя, крича от боли.
В это мгновение перед ним промелькнул «мессершмитт». Летчик надавил спуск. Короткая, как судорога, очередь. Он давил из всех сил гашетку, ручка управления выскальзывала из его слабеющих рук. Машина кренилась, входила в штопор. Казалось, перед лицом вращались зелёные кольца внутри огромной воронки с высоко поднятыми мутноголубыми краями.
«Мессершмитт» ударился о землю. Наш истребитель, срезая вершины деревьев, долю секунды катился над лесным массивом и вдруг, провалившись, упал…
Сорок пять минут тому назад Коновалов сидел на земле под плоскостью самолета. Шел дождь и барабанил по плоскости, как по крыше.
Вечером командир полка должен был вручать награды. Коновалова представили к ордену Красной
— Вот что, Коновалов, — сказал ему не полковник, а оружейник Щукин, подойдя с паклей в руках. — Если ты и сегодня никого, не сшибешь, — оружие чистить будешь сам. Вот мой договор. Зря копченые стволы мне надраивать неинтересно.
Коновалову двадцать лет. Щукину — сорок. И хотя Коновалов старше в звании, Щукин всегда разговаривает с ним снисходительным тоном: Щукин — знаменитый мастер, а Коновалов летает только четыре месяца.
Коновалову очень хотелось осадить Щукина, он даже насупил белые брови, но природная застенчивость взяла верх.
— Хорошо. Аггей Семеныч, если не повезет, — сам почищу, — сказал он кротко и этим окончательно вернул себя «на землю».
Но, когда летчик поднялся в воздух, снова пришли пленительные мысли: о нем, как о Покрышкине, возвестят сейчас немецкие радисты: «Внимание, в воздухе Коновалов!» И пока он в небе, ни один немец не рискнет подняться…
Немецкий корректировщик летел в сопровождении двух «мессершмиттов». «Мессершмитты» шли под нижней кромкой грязнодымных толстых облаков.
Ощущение скорости машины, ее проворства, силы, как своих собственных качеств, знакомое каждому летчику, пронизало все существо Коновалова, когда он пробивал двухкилометровую толщу облаков. Выскочив из пенистого мрака, почти ослепленный светом, с левого разворота он ударил по «мессершмитту». «Мессершмитт», вращаясь и дымя, рассыпая черные осколки, стал падать вниз.
Прижавшись к корректировщику, Коновалов бил по нему из пушки и пулеметов, и черная шелуха сыпалась из вражеской машины. Коновалов скошенным глазом увидел, что второй «мессершмитт» заходит на него. Немец не открывал огня, боясь попасть в собственный корректировщик, возле которого крутился Коновалов. Когда тот рухнул, Коновалов остался один на один со вторым «мессершмиттом».
Последней судорожной очередью из своей разбитой и падающей машины Коновалов сбил немца.
И напрасно Щукин ждал на аэродроме Коновалова с деревянным ящиком в руках, в котором были масло, пакля, инструмент для чистки оружия. Когда время истекло, Щукин сел на ящик, опустил темные руки между колен и с тоской глядел, как заходило солнце, оставляя розовую пену облаков.
Погасло солнце. А он все сидел. И летчики бродили по темному аэродрому и все оглядывались, прислушивались.
В этот вечер полковник отменил вручение наград. Он сказал:
— Подождем до завтра. Не может быть, чтобы Коновалов за Звездой не пришел. — И с трудом улыбнулся.
И летчики тоже попытались улыбнуться, но улыбка не получилась, словно железными стали их губы.
…Коновалов очнулся. Во рту кровь и обломки разбитых зубов. Он плохо видел. Одно веко разорвано. Тишина такая, какую испытывает человек под водой, душила его. С медленным упорством он долго освобождал себя из вдавленных стен кабины, обдумывая каждое свое движение. Он знал — боль придет позже, а пока она не пришла, дикая, непреоборимая, он должен действовать.