Это все придумали люди
Шрифт:
I. Миша
Алиса – это пудинг. Пудинг – это Алиса.
Льюис Кэрролл. Алиса в Зазеркалье
Я – один из тех мальчиков, про которых все вокруг говорят, что они хорошие сыновья. Когда я был маленьким, то воспринимал такой эпитет как комплимент и из кожи вон лез, чтобы его оправдать. Позже, впрочем, он стал меня раздражать. Я мечтал быть хорошим музыкантом, художником, режиссером, космонавтом на худой конец. Хотелось, чтобы мое самоутверждение строилось на личных достижениях, а не на том, что я просто не был совсем свиньей. Но хотя мои личные достижения постоянно росли, они прибавляли мне веса именно в статусе хорошего сына и никого больше. Почему мой почти отличный аттестат и поступление на бюджетное место в приличном вузе делали меня хорошим сыном, так и осталось для меня загадкой – но со временем я свыкся с этим. В конечном итоге, если
Тем более что про моего брата ничего подобного никто не говорил.
Мы жили втроем – я, мама и старший брат – на Чистых прудах, в огромной старой квартире, доставшейся по наследству от маминых бабушек. Именно так они назывались всегда в нашей семейной истории – мамины бабушки, и, хотя мне они приходились прабабушками, я никогда не думал о них как о таковых. Мы переехали сюда из Выхинской двушки, в которой я жил с самого рождения, и поначалу новая квартира казалась каким-то сказочным дворцом – особенно когда я обнаружил, что можно ходить по кругу – через мамину комнату в мою, потом в коридор и оттуда обратно в мамину. Уже повзрослев, я понял все прелести дореволюционного дома под названиями «старая проводка», «ржавые трубы» и «деревянные перекрытия». В конце школы я спросил у матери, не хочет ли она обменять эту квартиру на две отдельные где-нибудь на окраине (для нас с ней и брата), но мать в ответ заявила, что ни за что в жизни не уедет из центра и что смерть под свалившимся с потолка куском штукатурки ей милее, чем смерть от удушья в набитом автобусе. Я не стал спорить, поскольку, во-первых, был хорошим сыном, а во-вторых, отчасти ее понимал. Со временем я даже нашел некоторый шик в том, как мы живем, особенно на фоне моих однокурсников, добиравшихся в институт на электричках из городов, сами названия которых излучали безнадежность. Я доезжал до института за пятнадцать минут, а при желании мог вообще дойти до него пешком.
Мы с братом никогда не были близки – но это вполне объяснялось разницей в восемь лет. Сферы наших интересов не просто постоянно расходились, они как будто существовали в параллельных реальностях, не пересекаясь и не мешая друг другу. Единственной точкой соприкосновения оказалась музыка, и брат добросовестно провел меня через все ступени – от перестроечного русского рока до блюза и рок-н-ролла пятидесятых, внимательно следя за тем, чтобы я не пропустил ни одного значимого имени. На мой двенадцатый день рождения он преподнес поистине королевский подарок: потрепанный песенник Битлз – с обложкой в стиле Энди Уорхола – и полное собрание альбомов этой группы на кассетах, собственноручно записанных им с пластинок на проигрывателе. По сравнению с этим вожделенные роликовые коньки сразу сильно сдали свои позиции, и потребовалось все мое «хорошесыние», чтобы обрадоваться так, как этого ожидала мама.
Следующий год я провел в наушниках и с плеером. Мать поначалу возмущалась таким асоциальным поведением, но вскоре мои оценки по английскому вышли на твердую «пять», и возражения отпали. Я занялся своим переводом песен, научился на слух вычленять слова и устойчивые выражения – в общем, бросился в омут английского языка с ликующим «And we live the life of ease» [1]. Тогда это было девизом всей жизни. Да и сейчас, спустя много лет, хотя я давно слушаю другую музыку, песни Битлз вызывают у меня очень сильные чувства – как будто после долгого отсутствия я побывал в родных местах. И когда начинает казаться, что жизнь на очередном витке теряет свой первоначальный смысл, я включаю что-то вроде: «I just seen a face I can’t forget» [2] – и все снова становится простым и понятным.
Мой брат всегда казался мне полнейшей загадкой. В детстве я списывал это на то, что он уже взрослый и я просто не понимаю, чем он занимается. Но из маленького мальчика я постепенно превратился в мальчика большого, а понимание так и не пришло. Все, что я могу сказать про своего брата, не рискуя соврать или приукрасить, это что ему сейчас двадцать восемь лет, он окончил институт, курит, страдает постоянными мигренями и часто не ночует дома. Каждый месяц брат приносит домой деньги – достаточно приличную сумму, особенно если учесть, что ни я, ни мать не знаем, где он работает. Как-то раз он пришел и вручил маме австралийские доллары. Она долго смотрела непонимающими глазами на странные банкноты, но тут брат вдруг смутился, как будто допустил досадный промах, выхватил деньги из маминых рук и вышел из дома. На следующий день он принес привычные родные рубли, но мы до сих пор не знаем, откуда он достал те деньги.
Нам с матерью ни разу не пришло в голову, что брат может заниматься чем-то криминальным. Вернее сказать, мы много раз пытались сделать эту версию рабочей и каждый раз нам приходилось ее отметать.
Брату было четырнадцать, а мне шесть, когда умер отец. Не помню, чтобы я сильно переживал по этому поводу, если не считать некоторого недоумения, неловкости и тайного облегчения, что теперь дома никто не будет кричать. Я родился уже тогда, когда это оставалось единственным проявлением чувств родителей друг к другу. Отец давно не жил с нами, и его окончательный уход лишь привнес некоторый порядок и стабильность в наше и до того одинокое существование. Для мамы, конечно, все было совсем по-другому – тогда у нее под глазами появились круги, которые так больше никуда и не исчезли. Год спустя мы переехали на Чистые, я пошел в школу, и воспоминания об отце остались где-то там, между безликими потрепанными многоэтажками.
Как пережил смерть отца брат, я не знаю до сих пор. Он был в том возрасте, когда подростки вообще склонны к угрюмости и мизантропии, поэтому его замкнутость и почти полное игнорирование законов семейного сосуществования могли быть вызваны просто гормонами, а не глубокой душевной травмой. Но именно в тот год у брата начала постоянно болеть голова.
Через пару лет непрекращающихся мигреней мама решила сводить его, наконец, к врачу. Мы поехали в частную клинику, которую посоветовала одна из маминых подруг, там брату обследовали голову и сделали много-много снимков его мозгов. Врач долго смотрел на них с потерянным видом, потом пришел в себя и сказал матери, что он в первый раз видит такое и что тут вряд ли можно что-нибудь сделать. Через несколько месяцев из какого-то НИИ брату пришло приглашение с просьбой поучаствовать в их исследовании, но он отказался. Больше его не трогали.
Мать никогда не спрашивала брата, чем он занимается – у нее всегда были с ним не такие отношения, как со мной. Она не вмешивалась в его жизнь, не пыталась ее устроить или направить в нужное русло. Когда брат не ночевал дома, он звонил вечером и предупреждал об этом, а утром сообщал, что с ним все в порядке. Мать не всегда была уверена, что брат появился с утра в школе, но он обладал особым талантом договариваться с учителями, и они не беспокоили маму, вполне удовлетворенные оценками брата за промежуточные контрольные и тесты. От него всегда исходила некая спокойная уверенность, и возникало ощущение, что он знает, что делает.
Когда он перешел в одиннадцатый класс, мать стала допытываться у брата, что он собирается делать дальше, но брат, как всегда, молчал, и в конце концов отвечал коротко, что с ним все будет в порядке. Мать переживала, волновалась, жаловалась подругам, и слово «армия» слетало иногда с ее расстроенных губ.
Брат окончил школу неплохо, хотя и не блистательно. Летом он снова пропадал, даже больше обычного, а первого сентября пришел домой и показал нам студенческий билет Бауманки. Мать охнула, я хлопал глазами. Немного придя в себя, она спросила брата, на какую специальность тот поступил. Он назвал что-то, чего мы с мамой не смогли бы даже повторить, и заметил мимоходом, что там всего одна группа и поэтому конкурс очень большой. Мама спросила слабым голосом, почему он не сказал ей ничего, когда поступил. И тогда брат улыбнулся, пересиливая свою обычную головную боль, и ответил, что хотел сделать сюрприз, и что без студенческого билета сюрприз получился бы не таким впечатляющим. Мама долго смотрела на моего брата, а потом рассмеялась. Помню, меня тогда это сильно расстроило. Я понял, что, каким бы хорошим сыном я ни был, такого фортеля мне не выкинуть никогда.
Поступление в институт не сильно изменило брата. Он по-прежнему пропадал где-то, по-прежнему мы не знали ничего о его жизни за стенами нашей квартиры. Впрочем, дома нам тоже мало что удавалось о нем узнать.
Комната брата находилась в самом конце коридора, напротив моей. Я не помню, чтобы он когда-нибудь настаивал на закрытой двери, как это часто бывает с подростками – скорее, так сложилось исторически. Когда брат не ночевал дома, мать всегда закрывала дверь в его комнату. Она аргументировала это тем, что в его отсутствие там можно как следует проветрить, но я подозреваю, что вид пустой комнаты огорчал ее, несмотря на звонки. Когда брат приходил и жил с нами, он просто оставлял дверь в том виде, в котором ее застал. Он вообще обладал потрясающим умением не нарушать сложившегося порядка вещей. Мы с матерью вместе строили свой быт, что-то улучшали, меняли, предлагали друг другу что-нибудь новое, иногда ссорились по этому поводу – брат же как будто все время подстраивался под нас. Иногда мне казалось, что он был в этой квартире немного в гостях. Когда я стал старше, то понял, что он, скорее всего, был в гостях у всего мира.