Ева не нужна
Шрифт:
– Я буду краток, – сказал Сергей Михайлович. – Как видите, я собрал не всех, а только начальников отделов и заведующих секторами. На то есть причина. Положение филиала, – он перешел на рубленый командный слог, – с убытками по полтора миллиона в месяц таково, что каждый работник должен уяснить: либо нас наконец закроют, либо мы выкарабкаемся. Но для того, чтоб выкарабкаться, нужно поставить работу превыше всех остальных своих интересов. Кто не готов к этому, – он показал рукой на мокрое окно, мол, тех мы не держим.
Рута с досадой заметила за собой непривычную рассеянность: слова управляющего слабо занимали ее. Она невольно нахмурилась, велела себе сосредоточиться.
Сергей
– Нам предстоит сокращение штата, серьезное сокращение. Я жду от вас конкретных единиц. Да, именно от вас. Поскольку вам же и работать в этом усеченном составе, вам и решать. Нам в целом нужно ужаться на треть. Итак, без кого, по вашему мнению, мы сможем нормально функционировать? Времени на раздумья я вам не даю. Попрошу четко и веско.
«Что он говорит?» – спрашивала себя Рута и спешила, как кубики, сложить его слова. Но ничего не получалось. Она вспомнила лицо, проклюнувшееся из платка, будто из кокона, – и спаниеля, который сидел на тротуаре, задрав улыбающуюся морду, – и листья…
Скоро придет зима, подумала она. Снег пойдет. В прошлом году зима была совсем без снега. Не может быть двух подряд бесснежных зим. Однажды они с мамой лепили снежную бабу. Возможно, это бывало не однажды, но сохранился лишь тот единственный раз. Место, где это происходило, в памяти не удержалось. Наверное, какой-нибудь парк. А может быть, это было у них во дворе, судя по длинной косой тени, на границе которой они поставили свою снежную бабу. Это могла быть тень от водонапорной вышки, стоявшей сразу за домом. Отчетливо сохранился лишь снег, сверкающий и нежный. Тяжеленный шар, на который налипает новый, с шероховатыми сыпучими краями, слой. Голоса, ее и мамин. Руки в шерстяных перчатках, торопливо прихлопывающие снег. И – ярче всего – отпечатки рук в сверкающем, сотканном из алмазных зерен и голубоватых теней, снегу. Ее самое яркое воспоминание о маме – бело-голубые отпечатки ее ладоней.
Она заявилась в субботу вечером, в жуткую погоду. Рута собиралась в магазин. Она постучалась еле слышно, поприкладывала костяшки пальцев к фанерной двери. Рута сначала подумала, что показалось. Прислушалась, тихонько поставив на трельяж лак для волос. Решила, что и в самом деле показалось, как вдруг услышала удаляющиеся шаги. Странно. К ней стучатся редко. Ломятся ночью, перепутав с пьяных глаз комнату. Иногда пожалуют попросить воды, если воду отключили. Но всегда стучат весьма громко. Даже, можно сказать, нагло – так уж здесь принято стучаться друг к дружке.
Подбежав на цыпочках к двери, она повернула в замке ключ и толкнула дверь. Дойдя до поворота на лестницу, Ева оглянулась – и как раз в этот момент Рута выглянула.
– Это я, – сказала Ева через весь коридор.
В вытянутой руке она держала прозрачную коробку с пирожными, поверх которой свисали гвоздики.
– Можно в гости? – она посмотрела растерянно в пол.
Между ними, под единственной горевшей лампочкой, хлопотали в поисках солнца мухи. Крашенные выпуклые доски и длинная цепочка одинаково обшарпанных дверей выглядели как никогда убого.
– Говорит, я ему не нужна, – сказала Ева и развела руками. Гвоздики качнули пунцовыми головами. – Я вот зачем-то купила… – показала глазами на пирожные. – А ты любишь гвоздики? Он сказал, я неандерталец. Я говорю: ну тогда уж неандерталка. Замечание мое его почему-то сильно рассердило.
Ева сделала смешной жест растопыренной и дергающейся ладонью, видимо, изображая
– Ничего не было. Странно звучит, да? Ни-че-го-не-бы-ло, – она будто вслушивалась в произнесенную фразу.
Ева принесла к ней сразу все. Наверное, некуда больше.
Сзади на сквозняке гуляла, поскуливая, дверь.
– Я не могу, – сказала Рута. – Я ухожу.
– Что ж, – кивнула Ева. Рута сказала:
– Я опаздываю.
– Да-да, конечно.
Она ушла со своими гвоздиками и пирожными, на выходе столкнувшись с Борисычем. Борисыч проводил ее красноречивым клейким взглядом и, двинувшись в сторону Руты с радостной физиономией, уже собирался что-то ляпнуть, но Рута шагнула в комнату и захлопнула дверь.
Было на редкость спокойно. Над пустой темной площадью парила бронзовая революционная громада. Вставший на дыбы конь копытами наступил на луну, клинок высоко колол небо и был похож то ли на поддельную молнию, то ли на позолоченную сосульку. Лоснились чешуйки подсохших луж, кое-где повторявшие прямоугольные очертания плит. Под оцепившими площадь соснами, на лавках и возле них, как обычно, кучковались люди с пивом и сигаретами. Как обычно, здешнее причудливое освещение проделывало с ними оптические фокусы. Одни, попавшие в свет, были объемные и живые. Другие, утонувшие в тени, на фоне бурлящей вечерней улицы казались картонными фигурками.
Рута вообразила, что как только встанет туда, где стояла Ева, – все повторится. С черных еловых лап свалится ветер. Тучи замажут луну и крапинки звезд, станет совсем темно и неприютно. Рута подумала вдруг, что и Ева могла бы сегодня прийти сюда. Помучить себя воспоминаниями. Лучшего места, чем место первой встречи, для этого, наверное, не найти. Представила: силуэт Евы вылепится из бликов, что оживают и меркнут под фонарями. Она подойдет, скажет: «Привет».
Плохо сейчас Еве.
Где-то среди людей – но не этих, усеявших кромку света – а среди других, далеких, отсюда невидимых, погрязших в осеннем вечере или сбежавших от осени в теплые гостиные – тот самый, что отверг Еву. Стоит – нервно. Или просто стоит. Или сидит, прочно и удобно – или аккуратно приложив зад к самому краешку (скромничает перед кем-то). Кто его знает, какой он – а может быть, стеснительный? Может быть, курит – опять же, скромненько – или наоборот, непринужденно. И аппетитно захватывает губами сигарету. И смеется. А зубы у него – белее белого – или наоборот, желтые и с промежутками, и он их торопливо, не успев толком посмеяться, прячет – или не прячет. Бывают же такие, которые не стесняются плохих зубов – а каков этот Адам, кто ж его знает… Вот он трет в задумчивости лоб и смотрит на ту, другую (и тоже – кто ее знает, какая она? – да и не важно).
«Слава богу, – подумала Рута, – что я не Ева».
А ведь когда-то она чуть ли не завидовала ей… Как же – Ева всем нравится, Еву все любят… Как могла она завидовать Еве, обаяшке Еве, Еве-не-от-мира-сего? Сейчас, конечно, все встало на свои места. Сейчас все ясно. Ева никому не нужна.
Оставалось как-нибудь проскочить этот скользкий промежуток времени до грядущего сокращения. Но это ничего, теперь-то все уляжется. Снова будет работа – много работы, которая приносит покой.
Вот только теперь, подходя к стоящему в приемной аквариуму, Рута каждый раз вспоминает Александра Филипповича. Так и стоит он у нее перед глазами – каким предстал в окошке донорского кабинета: постаревший, временем аккуратно высушенный – будто лист для гербария – а там уж кружатся, плывут один за другим мертвые серые дни в «сороковке», которые она не хочет помнить. Но и это ничего. Когда-нибудь она подойдет к аквариуму – и не увидит там ничего, кроме большеротых цихлид, и покормит их – ни о чем не вспомнив.