Евангелие от Джимми
Шрифт:
Джордж Буш вытянул ноги и расслабился. Чутье подсказало ему верное решение. Лучше верой и правдой служить Господу, чем признать за Ним незаконного сына.
— Спасибо, — сказал он, поднимаясь.
Остальные тоже поспешили встать. Президент напомнил, что все сказанное в этих стенах является государственной тайной и каждый из присутствующих, покинув Овальный кабинет, должен будет в письменном виде поклясться, что сохранит молчание. Доктору Сандерсену он сообщил, что распорядится заморозить финансирование его опытов, изъять архивы, уничтожить эмбрионы, опечатать лаборатории и взять со всех сотрудников подписку о неразглашении. Затем он отстранил от дел Бадди Куппермана и поручил Ирвину Гласснеру создать независимую экспертную комиссию по клонированию человека, призванную выявить связанные с этим опасности и в перспективе раз и навсегда запретить подобные опыты, законодательно приравняв их к преступлению.
Когда дверь кабинета закрылась за ушедшими, Президент повернулся к трем «соколам»,
— Ну, так что там с Ираком? Я обещал конгрессу решить вопрос в кратчайшие сроки. Есть у нас повод для военного вмешательства или нет?
— Мы над этим работаем, господин президент.
~~~
Без нее меня просто нет. В моей жизни были десятки женщин, но это моя первая несчастная любовь. Я и не знал, как это бывает. Когда тошно, и сам себе противен, и будто переполняешься пустотой. Воспоминания, от которых все нутро переворачивается, потерянное счастье, что целыми днями прокручиваешь и прокручиваешь в себе, точно штопор вонзаешь, штопор, который никогда ничего не вытащит, ему ведь нет конца. Я сам себе делаю больно, вспоминая все, что у нас было, — только так я еще могу быть с ней.
Она бросила меня не ради другого, нет, хуже: она бросила меня ради себя самой. Так она сказала. Чтобы уйти из-под моего влияния. Какое влияние? Кто я такой — никто и звать никак! Чистильщик бассейнов, парень из низов, допускаемый в дома богачей лишь затем, чтобы проверять у них водоочистительные фильтры и уровень pH, а вечера коротающий на двадцати квадратных метрах своей убогой квартирки с видом на стену напротив и большой кроватью, в которой можно обо всем забыть. В этой широченной кровати я ищу запах Эммы. После ее ухода я не менял белья, но теперь оно пахнет лишь моими окурками, хлоркой и жареной картошкой из соседней забегаловки.
Что мне делать без нее, как жить? Зачем я ложусь, встаю, чем-то занимаюсь днем, жду вечера? Дело даже не в том, что я тоскую по ней: я потерял себя. Стал пустым, ненужным телом. Мертвым грузом, уносимым течением. Плыву без руля и ветрил, сам не зная куда. Она дала мне столько счастья, что в собственную жизнь я больше не вмещаюсь.
С тех пор как мы расстались, мне самому с собой неинтересно, все валится из рук, за что ни возьмусь, даже работу свою я разлюбил: какой смысл, когда не с кем поделиться. Если бы она хоть подготовила меня, дала бы понять, что у нас это ненадолго… Но мы жили, ни о чем не задумываясь: у меня — моя работа, у нее — муж и вечные ее интервью, днем ее окружали люди — не мне чета, и она была свободна. Я не имел на нее никаких прав, но телом, своим дивным телом она хотела меня, и это было главное. Я не ревновал: я был счастлив. Любовь она превращала в праздник, в зрелище. Повсюду в квартире развесила зеркала, чтобы не упустить ни одного нашего мгновения, и мы всегда одновременно достигали оргазма, глядя на свое отражение, — иной раз смотрели в разные зеркала, но только это нас и разделяло. Теперь у меня остались одни зеркала.
А после любовного акта с ней было еще лучше, чем до него. Ничего подобного я никогда не испытывал; наверное, это и называется нежностью. Доверие и задушевность приходили на смену бурному сексу. В первую же ночь я рассказал ей о себе все. Не так уж и много на самом деле, рассказ занял минут пять, но главное, что возникло такое желание. Захотелось выложить ей всю мою жизнь, нашептать на ушко, прижимаясь щекой к ее затылку, а отдыхающим от трудов праведных членом к ее ягодицам. Я впервые кому-то рассказал о себе, о детстве, о вражде с двумя братьями, «биологическими детьми», которые, когда их родители меня усыновили, приняли нового братца в штыки — и все потому, что я, по их мнению, походил на еврея. Они стыдились меня в обществе своих друзей, но, с другой стороны, я был им полезен в практическом плане. Они уводили меня в сарай, их излюбленное место для запретных игр, заставляли встать на помост и подробно изучали. Чего только они не придумывали, испытывая меня «на прочность»: им было интересно, вправду ли я терпеливее нормальных людей. Прижигали сигаретой, ломали пальцы гаечным ключом, били бейсбольной битой, засовывали хомяка в штаны… Они твердили, что я-де особь, принадлежащая к избранной расе, на свет появился, чтобы страдать, и в каком-то смысле я даже гордился мучениями, которые терпел от них. В религиях я ничего не смыслил, зато читал в школе сказки. Еврей в моем представлении был гадким утенком, которого все клюют, не зная, что на самом деле он лебедь и в один прекрасный день станет в десять раз сильнее всех этих глупых уток, — вот тогда-то они испугаются, заплачут и попросят прощения. Но время — штука растяжимая, я рос медленно, и сила оставалась за утками. Они заставили меня поклясться, что я ни слова не скажу папе об их опытах надо мной. Я поклялся, а если бы и сказал, что толку: однажды отец случайно застал нас в сарае и просто вышел, закрыв дверь, — не хотел разборок. Он дал мне семью и считал, что этого достаточно. Он и сам только тем и держался. Братья о него разве что ноги не вытирали с тех пор, как он потерял работу, стал лишним ртом, как и я, а мама тащила на себе дом и ходила убирать чужие квартиры. В семнадцать лет я сбежал: пусть одним ртом будет меньше.
Ехал я автостопом и, пересаживаясь с грузовика на грузовик, добрался от Миссисипи до Коннектикута. Один из дальнобойщиков вез в полуприцепе большие моноблочные чаши из пластмассы. Я с ним поделился, мол, бассейны — мечта моего детства, хотя поплавать мне довелось только в муниципальном лягушатнике нашего предместья, наполненном мутно-зеленой водой. Вот шофер и доставил меня вместе с грузом в Гринвич, в строительную компанию «Дарнелл-Пул», бассейны Дарнелла, стало быть. Старый Бен Дарнелл взял меня для начала подручным, так я и осваивал ремесло на практике с азов. Десять лет мы делали лучшие бассейны в графстве, а потом в одном из них утонул какой-то мальчик: дело подвели под закон о защите детей, и фирма прогорела. Ради памяти старика Дарнелла я продолжаю наведываться к тем клиентам, что заключили договора на долгосрочное обслуживание; езжу на последнем оставшемся фургоне с его именем и считаю своим долгом всем доказать, что его бассейны — самые красивые, самые чистые и самые надежные. Назначенный судом управляющий положил мне мизерную зарплату, которой едва хватает на оплату жилья, и бдительно следит за сроками договоров: по истечении последнего я пополню ряды безработных. Впереди мне ничего не светит. Все свои скудные сбережения я посылал родителям, чтобы домовладелец не вышвырнул их на улицу. Их уже нет в живых, а оба их сына сидят за изнасилование, так что ехать домой, чтобы освободить жилище, пришлось мне. Во мне почти ничего не всколыхнулось, когда я вернулся туда, к детству, воспоминания о котором давно похоронил. Я сдал весь скарб на хранение, пусть братья, когда выйдут, заберут его со склада, и в тот же вечер уехал, прихватив с собой только одну вещь — моего Джимми, старенького плюшевого зайца, чье имя перешло ко мне: этого зайца я спрятал под пижамкой, когда уходил из больницы.
Эмма слушала, стискивая мои пальцы на своей левой груди. То была не жалость, нет, — профессиональный интерес. Она ведь журналистка, и для нее все, что происходит с людьми, — прежде всего тема. Правда, работала она в журнале по садоводству, но мечтала, как сама говорила, о «журналистском расследовании». Она хотела, чтобы я вспомнил, что со мной было до шести лет. Я пытался, лишь бы доставить ей удовольствие, но вспоминались только белые халаты, окна с решетками и трава в окружении стен — верно, какой-нибудь сиротский приют, вместе с которым сгорела моя память. «Каково это — быть сиротой с рождения?» — спрашивала она. Я отвечал: «Да ничего особенного». Мы не страдаем, если не знаем, что потеряли. Теперь я это понял. Заново осиротев без любви, которой она меня лишила, я влачу день за днем свою пустую жизнь, свою никчемную, но непроходящую боль, и эту муку никому у меня не отнять, потому что она — все, что у меня есть.
— Семьдесят третий!
Я поглядываю на свою перевязанную руку: сквозь бинты сочится кровь. Вот уже час я жду своей очереди в приемной диспансера среди пострадавших в драках и скопытившихся от жары стариков. У меня был семьдесят второй номер, но я уже трижды уступал свою очередь, меняясь талонами с теми, кому хуже, чем мне. Укус собаки — это не смертельно, тем более собаки из богатого дома, которую кормят свежим мясом, да и зубы ей чистят два раза в день. И потом, сидя в приемной, я могу воображать, что пришел, например, в Компанию водоснабжения или в Департамент гигиены и безопасности бассейнов. Я не выношу больницы. С детства не бывал у врачей, но страх перед белыми халатами так во мне и остался. Может, из-за него я и не болел никогда, это плюс. Но мне хочется оттянуть осмотр, еще посидеть на расшатанном стуле и пострадать спокойно. Закрыть глаза и увидеть Эмму, вернуться мысленно в наши с ней три года счастья.
Мы познакомились, когда она готовила летний номер, специальный выпуск, посвященный бассейнам. Это было в субботу, Эмма приехала делать репортаж в Гринвич к миссис Неспулос, а я как раз обрабатывал хлористой кислотой красные водоросли, поселившиеся на решетке ее бассейна. Вообще-то электронная система защиты сделала бы все сама, включив противо-водорослевое хлорирование, флоккуляцию и фильтрацию на тридцать шесть часов, но миссис Неспулос всегда звала меня, стоило попасть в воду осе. Чистильщиком бассейнов я был для нее во вторую очередь, а в первую — собеседником. Восемьдесят лет, вдова посла, букет болезней, но их она держала при себе: мы говорили только о состоянии ее бассейна.
Я снимал префильтр, когда хозяйка подошла к бортику и представила мне бойкую блондинку с фотоаппаратом. Я — гений бассейного дела, сообщила она гостье, у меня надо непременно взять интервью, вот, к примеру — это уже мне — чем я сейчас занимаюсь? Я ответил, что снимаю префильтр, чтобы прочистить электронасос. Миссис Неспулос восторженно заахала, будто я ей стихи прочел, потом предложила нам выпить водки с апельсиновым соком и сказала: «Я вас оставлю». Мы проводили взглядом удаляющуюся фигурку престарелой девочки в плиссированном платьице; она шла к дому неспешно, как бы прогуливалась, а на самом деле скрывала мучившие ее боли в суставах. Потом мы уселись в стоявшие поблизости кресла в стиле Людовика XV, обитые серым бархатом, — миссис Неспулос использовала их как садовую мебель.