«Еврейская невеста»
Шрифт:
Вдоль набережных на воде каналов качаются пришвартованные ботики, лодки, катера и яхты. Вскрикивают утки.
Амстердам разворачивает над каналами цветную гармошку домов, колеблющуюся, рябую от бликов в зеленой воде… Многорядье колокольных звонов настигает, мягко толкает то в спину, то в грудь, обдувает лицо…
Все это перекликается с треньканьем велосипедных звоночков, с перезвоном трамваев – узких и высоких, как готический храм в миниатюре, и с густым нутряным гудом колокола, изготовленного великим колокольных дел мастером Клавдием Фроммом.
Рейксмузеум, как и повсюду в мире, в понедельник
После обеда, оставив Еву в гостинице, забрели в улочки Розового квартала. В витринах борделей поражало сезонное изобилие: целлулоидные таиландские куколки, морщинистые телеса пожилых блядей-работяг, блестящие, словно навощенные салом, мясистые тела мулаток.
– Помнишь ту черную, в прошлый раз? – спросил Борис.
Был март, пронизывающий до костей холод, морской ветер забирался сквозь шапки, проникал в уши, в шею, за поднятые воротники курток.
Она плясала в витрине второго этажа, эта негритянка с длинными грудями. Они казались каким-то отдельным грузным украшением на теле и были – каждая – повязаны голубой лентой…
Она заметила нас, показывала Борису знаками – идем, идем ко мне! Играла своими грудями, перебирала их, как перебирают крупные бусы. Бедняжке было невдомек, что она выплясывает перед художником, для которого вид обнаженного женского тела не является откровением. Он шутливо кивнул на меня: видишь, мол, как не везет – я не один, со мною баба. Тогда она сверкнула зубами и выставила два пальца: а вы – оба, поднимайтесь оба!..
– Знаешь, – сказал Борис, – не могу выкинуть Йоську из головы…
И мы вдруг стали, торопясь, перебивая друг друга, вспоминать разные, часто дурацкие, эпизоды нашей с ним дружбы.
Время от времени он приглашал нас на концерты. Я старалась увильнуть, а Борис с удовольствием принимал приглашения – он любит музыку, в отличие от меня. В тот раз Израильский филармонический под управлением Зубина Меты исполнял «Реквием» Верди…
На обратном пути, как обычно, Йоська восклицал, ахал, цокал языком, вспоминал другие оркестры, в исполнении которых слышал «Реквием» раз, возможно, пятьдесят… Но, как известно, «Зубин – велик, другого я не скажу…» Борис позволил себе заметить, что в отличие от «Реквиема» Моцарта музыка Верди не кажется ему столь же глубокой, что ей не хватает подлинной трагедии, что Верди вообще несколько театрален…
Йоська – обычно обходительный и нежный в беседе – бросил руль (машина мчалась вниз по серпантину из Иерусалима в Маале-Адумим) и завопил, потрясая кулаками: «Если б ты слушать столько музыка, сколько я, ты бы такого не сказать!!! Я тебе докажу!!!»
– Чудом не перевернулись… – сказал Боря.
– Помнишь, к нему как-то приезжал папа, и он так радовался, так простодушно хвастался: «Приехал папа, дал деньги…»
В тот раз он представил папе свою женщину, и она понравилась старику. Весь вечер тот проговорил с ней по-французски… Йоська был счастлив и горд: Папа оценить, папа сказать – видна порода…
Кажется, этот роман длился еще несколько месяцев, и наш бедный друг умолял ее оставить семью и завязать судьбу навеки, но она так и не решилась… Между нами, я могла ее понять…
В один из вечеров, когда Борис преподавал в своем кружке в центре Иерусалима, Йоська вдруг явился без приглашения, совершенно некстати… От ужина отказался, но сел на кухне и просидел так за столом с полчаса, почти не разговаривая и на вопросы, с которыми я приставала к нему, отвечая междометиями.
Вид у него был трагический, виноватый и кроткий.
– Вот, бросаю вас… – сказал он наконец. И эта фраза была произнесена на иврите библейском и правильном, словно он вызубрил ее, отрепетировал: – Я оставляю вас…
Зная, как часто он произносит совсем не то, что имеет в виду, а мы часто не так его понимаем, я приступила разбираться при помощи десятка-другого наводящих и уточняющих вопросов: что значит – бросаю? Едет проведать папу? Переезжает из Маале-Адумим в другой город?
Но он перебил меня:
– Я уже продать дом… На той неделя – самолет…
Я села напротив него за стол. Мы помолчали…
– Йоси… почему?
– Все напрасно… – проговорил он. – Я ловить воздух… Я искать дым… Знаешь, что я думаю? Всякий мужчина ищет своя половина и находит. Вот вы: даже когда ты кричишь на Борис, видно, что ты – от него половина… У меня же просто нет половина… Моя половина, моя женщина… Понимаешь? Ее просто нет на земле. Наверно, она ушла в дым, эта девочка, когда я сидел в пальто и шапке в задней комната у дяди Говарта и тети Анны… Наверно, ее превратили в пепел, как всех в моя семья… А я не понимал это и все искал и искал ее вся моя жизнь… Теперь – хватит, генук… теперь – марш к папе. Он становится старый и уже не может иметь ученики… Ну, деньги достаточно и мне и папе… Все хорошо…
Первое время после его отъезда (мы как-то не сразу очухались, не сразу поняли, что это он навсегда), гуляя в субботу по нашему городку, мы по привычке забредали на его улицу. Высоченная пальма во дворике его дома почти на краю обрыва высилась упрямо и недвижимо, как безутешная вдова… Интересно, – говорил Борис, – дают ли ей воды новые хозяева – так много воды, сколько давал ей Йоська?..
Наутро во вторник мы наконец попали к Рембрандту. На этот раз Борису повезло: все было на месте – и черные шляпы сгрудившихся вокруг стола синдиков, и высвеченные в коричнево-золотой мгле лица ночного дозора, под которым расселся на полу целый класс, вероятно седьмой, если прикинуть по внешнему виду.
Ребятам объясняла что-то экскурсовод или учительница, недалеко ушедшая от них по возрасту.
Мы с Евой оставили отца жить в двух этих залах, а сами пошли гулять по музею…
Через час он разыскал нас в буфете, обнял за плечи и сказал: