Евтушенко: Love story
Шрифт:
Я уехал преподавать в Оклахому, и вдруг через две недели звонок: “Евгений Саныч, здравствуйте! Не узнаете? Помните, вы качали меня в коляске, когда мне был ровно годик?” Это оказался ее сын… “Не беспокойтесь, — сказал он, — я все понял: вас жгло, вы стыдились, что не искали тогда маму, но этим стихотворением вы помогли ей понять, что не забыли ее. Она плакала счастливыми слезами и, хотя ничего мне о вас не рассказывала, я сам обо всем догадывался, потому что мама часто читала мне ваши стихи. Она давно развелась с моим папой, живет одна. Позвоните ей, только не говорите, что это я дал вам номер”. Я немедленно набрал ее телефон… Наверное, это был самый долгий разговор между американским городом Талса и Москвой…»
Оставаясь…Ну а история про классные журналы кончилась вот именно классно. Через много лет на встрече однокашников в содеянном зле признался некогда безупречный мальчик-отличник, который накануне того злополучного дня получил 5 с минусом, но к минусам он не привык, обиделся.
А предпоследний катрен своего стихотворения «Марьина Роща» Евтушенко случайно обнаружил, блуждая по Ваганьковскому кладбищу, высеченным на могильном камне Исаака Борисовича Пирятинского — того самого директора школы № 607.
Это рядом с могилой отца.
СЕРЕДИНА ВЕКА
Обыкновенное сочетание слов середина векастало поэтической формулой благодаря Владимиру Луговскому. «Передо мною середина века» — так он начал свой свод двадцати пяти поэм, так и названный — «Середина века». Как всегда в поэзии, формула становится метафорой и не совсем соответствует исходному понятию, в данном случае — календарному времени. В принципе, это пятидесятые годы. По слову Слуцкого:
В пятидесятых годах столетья, Самых лучших, мы отдохнули. Спины отчасти разогнули, Головы подняли отчасти.Но середина века раньше началась и позже кончилась. Даже сам Луговской в стихах еще тридцатых годов уже заговорил о середине века.
Стишок про мечту стать пиратом (1937) — вот уж поистине начало большого пути. Мальчик Женя — мальчик старательный, когда пишет стихи, а пишет он много и упорно. Он живет в первозданной природе, где приусадебный огород смотрит на синюю стену тайги и где-то там вдалеке просматривается дымчатый Хинган.
Он пишет с натуры. Воробышек-хворобышек, бабушкины оладушки, тетя Лужа, ставшая толстым дядей Льдом, — все под рукой и на виду. А где-то за Уралом, если смотреть с востока, идет война, о ней говорят взрослые и черная тарелка радио, в клубе показывают фронтовую кинохронику и фильмы о войне.
Время летит крайне быстро, возникает домодельная натурфилософия патриотически настроенного двенадцатилетнего таежника:
Чеснок, чесночок, дай свой беленький бочок. У тебя, голубчика, сто четыре зубчика. И хотя мне рано в бой, буду пахнуть я тобой. Буду пахнуть за Урал, чтоб ты Гитлера пробрал!Написано не без сатирического уклона. Пахнет частушкой, хореическим озорством — когда-нибудь это ему пригодится. Но война войной, а наступает переломный возраст, самый натуральный пубертат. Рост гортани, ломка голоса, головокружительный полет фантазии до изнеможения, воображаемый донжуанский список, равный списку кораблей на реке Оке, — в Сибири тоже есть такая река, и на месте впадения в нее речки Зимы стоит город Зима. Вот как опытен сей витязь любви, ему уже шестнадцать:
Текла моя дорога бесконечная. Я мчал, отпугивая ночи тень. Меня любили вы, подруги встречные, чтоб позабыть на следующий день. Я вас не упрекал в такой забывчивости — ведь я и сам вас часто забывал. Лишь только ночь уюта и отзывчивости — я больше ничего от вас не ждал.Между прочим, этот тематический мотив останется у него навсегда. И эти первые многослоговые рифмы, еще точные. Да и полет фантазии — тоже. Тем более что юный поэт уже понял, как и чем надо укреплять нас возвышающую ложь: деталью, предметом, убедительным реалистическим рисунком.
Нож забыл я перочинный — финка стала мне под стать. Лет в четырнадцать мужчиной суждено мне было стать. Хорошо любить на свете, на траве и на песке, и в сарае в Джеламбете, и в кладовке в Степняке. Хорошо грешить прилежно! Пишет лучше та рука, что дремала ночью нежно на пупырышках соска.Кроме того, что к той поре Евтушенко явно читал Пушкина («Дорожные жалобы»), Твардовского («Василий Теркин») и Есенина («Саданул под сердце финский нож»), на самых ранних его стихах лежит нулевой интерес к Маяковскому вплоть до 1947 года (стихотворение «Футуристы» и другие фрагменты на ту же тему). Он пишет ямбы-хореи, рифмует чистенько, хотя порой и возникает рифма, позже отданная ему критикой как евтушенковская: «оделся — одесский», «полюбив — голубых», «молока бы — Малапаги».
Последняя рифма, весьма щеголеватая, — из стишка «У стен Малапаги», по названию упоительного франко-итальянского фильма с Жаном Габеном и Изой Марандой, триумфально прошедшего в СССР на рубеже сороковых — пятидесятых. Как раз в это время Евтушенко помимо личных подробностей впускает в стихи биографию времени.
В процитированных выше строчках про то, что «хорошо грешить прилежно», непросто распознать, так сказать, идею произведения: оно называется «Казахстан», там промелькнут геологи, но дело сводится к ощущению свободы на степном ветру любви. «У стен Малапаги» — это новый этап: под эгидой Маяковского. Резко меняется поэтика, пошел ударник, ужесточается ритмика, стих набирает скорость.
«Мне показалось, что я продолжаю Маяковского. Но это мне только казалось. На самом деле я учился не у Маяковского, а у Семена Кирсанова, удивительно талантливого поэта-экспериментатора, у которого были и настоящие вещи, но который тогда печатал в газетах массу эффектных, хотя и пустоватых стихов…