Фачино Кане
Шрифт:
— Сколько вам лет? — спросил я.
— Восемьдесят два года.
— Давно вы ослепли?
— Вот уже скоро пятьдесят лет, — ответил старик; по его голосу чувствовалось, что он скорбит не только о потере зрения, но и о каком-то ином великом даре, которого лишился.
— Почему вас называют дожем? — спросил я.
— О, глупая шутка! — ответил он. — Я венецианский патриций и, как любой из них, мог стать дожем.
— Какое же ваше настоящее имя?
— Здесь меня зовут папаша Кан'e. Мое имя никак не могли иначе занести в акты гражданского состояния; а по-итальянски я называюсь Марко Фачино К'aне [1] , князь Варезский.
1
Фачино Кане (ок. 1360—1412) — историческое лицо, знаменитый итальянский кондотьер, предводитель наемных войск.
— Как! Вы потомок знаменитого кондотьера Фачино Кане, обширные владения которого перешли к герцогам миланским?
— E vero [2] , — подтвердил слепой. — В те времена сын кондотьера, опасаясь, что Висконти лишат его жизни, бежал в Венецию и был там вписан в Золотую книгу. Но теперь уже нет ни славного рода Кане, ни родословной книги.
Тут слепой сделал движение, ужаснувшее меня, — так резко оно выражало угасший патриотизм и отвращение к людским делам.
— Но если вы были венецианским сенатором, у вас, наверно, было состояние? Как же случилось, что вы его потеряли?
2
Это правда (ит.).
На этот вопрос он повернул ко мне голову поистине трагическим движением, словно намереваясь пристально взглянуть на меня, и ответил:
— В несчастьях!
Ему уже было не до вина; он отвел полный стакан, который ему подал старый флажолетист, затем он поник головой. Все эти мелочи были не такого свойства, чтобы успокоить мое любопытство. Пока эти три автомата исполняли контрданс, я с теми чувствами, что обуревают двадцатилетнего юношу, неотрывно смотрел на престарелого венецианского аристократа. Я видел Адриатику, Венецию — видел в этих дряхлых чертах ее развалины. Я разгуливал по этому городу, столь милому своим обитателям, я шел от Риальто к Большому каналу, от Словенской набережной к Лидо; я возвращался к собору, столь своеобразно величественному; я любовался окнами Casa d'Oro [3] , каждое из которых изукрашено мрамором, — словом, всеми чудесными творениями, которые ученому особенно дороги тем, что он волен расцвечивать их, как ему вздумается, и что его грезы не опошляются зрелищем обыденной действительности. Я мысленно прослеживал жизненный путь этого потомка величайшего из кондотьеров, силясь распознать следы его несчастий и причины того глубокого физического и морального падения, которые придавали еще большую яркость искоркам величия и благородства, вспыхнувшим в нем теперь. Вероятно, наши мысли совпали: ведь слепота, думается мне, не давая вниманию растрачиваться на предметы внешнего мира, тем самым значительно ускоряет духовное общение.
3
Золотого дворца (ит.).
Я немедля получил доказательство взаимности нашей симпатии. Фачино Кане перестал играть, встал, подошел ко мне и так вымолвил: «Пойдемте!» — что голос его подействовал на меня подобно электрическому току. Я подал ему руку, и мы вышли.
Когда мы очутились на улице, он сказал:
— Вы согласны отвезти меня в Венецию, сопровождать меня туда? Согласны поверить мне? Вы будете богаче десяти самых богатых семейств Амстердама или Лондона, богаче Ротшильда — словом, вы будете одним из тех богачей, о которых говорится в «Тысяче и одной ночи».
Я подумал было, что он безумен, но он говорил так властно, что я невольно подпал под его влияние. Я покорно последовал за ним, и он с уверенностью зрячего повел меня ко рвам Бастилии. Он уселся на камень в пустынном уголке, где впоследствии был построен мост, соединяющий набережные Сен-Мартенского канала и Сены. Я сел на другой камень, против старика, седые волосы которого при лунном свете сверкали, словно серебряные нити. Тишина, едва нарушаемая гулом бульваров, смутно доносившимся до нас, ясность ночи — все придавало этой сцене подлинно фантастический характер.
— Вы говорите молодому человеку о миллионах и сомневаетесь в том, согласится ли он претерпеть тысячу мытарств, чтобы получить их! Уж не смеетесь ли вы надо мной!
— Умереть мне без покаяния, если то, что я вам расскажу, неправда, — горячо сказал он. — Мне было двадцать лет, как вам теперь, я был богат, я был знатен, я был красив; я начал с величайшего из безумств — с любви. Я любил, как уже не любят ныне, я доходил до того, что, с опасностью быть обнаруженным и убитым, прятался в сундук, одушевляясь одной лишь надеждой — получить обещанный поцелуй. Умереть ради нее казалось мне заманчивее долгой жизни. В 1760 году я увлекся восемнадцатилетней красавицей из рода Вендрамини, супругой Сагредо — одного из самых богатых сенаторов, человека лет тридцати, который без памяти любил свою жену. И я, и моя возлюбленная были невинны, как херувимы. Sposo [4] застал нас за беседою о любви; я был безоружен, он оскорбил меня; я бросился на него, я задушил его голыми руками, свернул ему шею, как цыпленку. Я хотел уехать с Бьянкой, она не пожелала последовать за мной. Таковы женщины! Я бежал один, был осужден заочно, мое имущество подверглось секвестру в пользу моих наследников; но я увез свои бриллианты, пять полотен Тициана, свернутых трубкой, и все свое золото. Я отправился в Милан, где меня не тревожили: власти моим делом не интересовались.
4
Супруг (ит.).
Прежде чем продолжать рассказ, — сказал он после недолгой паузы, — я замечу следующее: влияют ли, нет ли причуды женщины во время беременности или зачатия на ее ребенка, но, во всяком случае, известно, что моя мать, когда носила меня под сердцем, была одержима страстью к золоту. Я питаю к золоту влечение, род мании, и оно так сильно во мне, что в каком бы я ни был положении, я всегда имею при себе золото; я постоянно перебираю золото, в молодости я всегда носил драгоценности и держал при себе двести — триста дукатов.
С этими словами он вынул из кармана два дуката и показал мне их.
— Я словно по запаху узнаю золото. Хоть я и слеп, но останавливаюсь у лавок ювелиров. Эта страсть погубила меня; я стал картежником, чтобы играть на золото. Я не плутовал в игре, меня же плутовски обыгрывали, и я разорился. Когда я остался без средств, меня обуяло бешеное желание вновь увидеть Бьянку; я тайно вернулся в Венецию и явился к ней; в течение шести месяцев я был счастлив; я скрывался у нее, она кормила меня. Я мечтал, что это блаженство продлится до конца моих дней. Любви Бьянки домогался проведитор [5] . Он понял, что у него есть соперник, — в Италии соперников чуют; он выследил нас, накрыл в постели, подлец! Судите сами, какая произошла жестокая схватка; я не убил его, а только тяжело ранил. Это злоключение разбило мое счастье. Никогда в жизни я уже не встречал существа, подобного Бьянке: я изведал величайшие наслаждения, я жил при дворе Людовика Пятнадцатого, среди наизнаменитейших женщин — ни в одной из них я не нашел достоинств, прелести, страстности милой моей венецианки. Стражи проведитора были поблизости; он кликнул их, они окружили дворец, ворвались в покои; я защищался, чтобы умереть на глазах у Бьянки, она помогала мне, пытаясь убить проведитора. В свое время эта женщина не пожелала сопровождать меня в изгнание, а теперь, после шести месяцев счастья, она хотела умереть одной смертью со мной и получила несколько ран.
5
Проведитор — должностное лицо в Венецианской республике.
Во время борьбы на меня набросили большой плащ, обернули меня им, отнесли в гондолу и ввергли в один из «колодцев». Мне было двадцать два года, я так крепко сжимал обломок шпаги, что завладеть им могли бы, лишь отрубив мне руку. По странной случайности или, вернее, движимый смутной мыслью о бегстве, я спрятал этот кусок стали в углу темницы, словно он мог мне пригодиться. Меня лечили. Ни одна из моих ран не была смертельной. В двадцать два года исцеляешься от чего угодно. Меня должны были обезглавить — я притворился больным, чтобы выиграть время. Я полагал, что моя темница находится поблизости от канала; у меня возникла мысль бежать, продолбив стену, и попытаться переплыть канал, хотя бы с опасностью утонуть.
Мои надежды основывались на следующих соображениях: всякий раз, когда тюремщик приносил мне еду, мне бросались в глаза надписи на стенах с указаниями: сторона дворца, сторона канала, сторона подземелья. В конце концов я отчетливо представил себе этот план, назначение которого меня мало интересовало, но который соответствовал тогдашнему состоянию постройки Дворца дожей, еще не завершенной. Благодаря обострению мысли, порожденному желанием обрести свободу, я, ощупывая кончиками пальцев поверхность одного из камней, постепенно разобрал арабскую надпись, в которой некто, проделавший огромную работу, извещал своих преемников, что он вынул два камня из последнего ряда кладки и проложил подземный ход длиной в одиннадцать футов. Чтобы продолжить его дело, пришлось бы усеять земляной пол «колодца» цементом и осколками камня, которые выбрасывались бы при рытье. Но даже если бы массивность здания, требовавшего только наружной охраны, и не внушала инквизиторам и страже уверенности в том, что побег невозможен, то само расположение «колодцев», куда спускаются по нескольким ступеням, позволяло понемногу повышать уровень почвы незаметно для тюремщиков.