Фантастика 1965. Выпуск 1
Шрифт:
А дальше мы попадаем в нашу сегодняшнюю действительность, со всеми ее конкретными приметами, с реалистически и подробно выписанным сегодняшним нашим бытом. Здесь, в этом мире, действуют уже совсем другие художественные закономерности; и в этом мире с его законами вмешательство Рисса Банга выглядит просто нелепостью.
Два художественных потока текут в повести А. Полещука, не только не сливаясь, но, наоборот, самым решительным образом враждуя друг с другом. По существу, вся повесть — во всяком случае, лучшая и большая ее часть — написана вполне реалистически. Все, что касается детства и юности мальчика (который получил “знак” от Рисса Банга и потом всю жизнь готовился к своему великому открытию), написано в хороших традициях “повести о детстве”. Написано добротно, с тонким юмором, вполне достоверно и зримо. С истинным
Вот, например, как пишет А. Полещук о памятнике князю Владимиру в Киеве: “…Он, как нарочно, был поставлен посредине большой площади и совершенно бесцельно сжимал в чугунной руке большой черный крест с электрическими лампочками. Правда, из-под одеяния Владимира Святославича выглядывала труба репродуктора, но, кроме мальчишек и нескольких случайных прохожих, никому не приходило в голову слушать последние известия именно здесь, у ног великого князя. Радио работало не всегда, говорило негромко, и частенько можно было видеть, как какой-нибудь приезжий, завтракавший домашней колбасой с франзолей, вдруг начинал напряженно прислушиваться к чему-то, испуганно вглядываясь в темную фигуру великого киевского князя. И, только разобрав, что передают “останни висти”, нервно смеялся и грозил памятнику куском колбасы”.
А вот другая страничка — воспоминания мальчика о школе: “Как-то наш класс соединили с параллельным. Исполнилось сто лет со дня смерти Пушкина, и какой-то очкастый литературовед проводил образцовый урок. Мы должны были написать сочинение о том, как Пушкин жил в ссылке, в селе Михайловском. В класс принесли большую картину, прибитую к рейкам. На ней был изображен Пушкин со своим другом Пущиным, а в стороне сидела няня Пушкина, Арина Родионовна, и вязала. Литературовед сказал, что на камине стоит бюст Наполеона, и прочел стихи Пушкина о Наполеоне. Потом он сказал, что фамилия художника — Ге, просто Ге, но что это, конечно, сокращение, а на самом деле у него длинная фамилия. Тогда поднялась ученица из параллельного класса и заспорила; она говорила, что у художника просто такая фамилия и что литературовед говорит неверно. Она была такой смелой, все с таким вниманием слушали этот спор, что для меня вопрос был точно и до конца решен”.
Таких страниц в повести много, и они, бесспорно, хороши.
Но, бог мой, при чем же здесь Рисе Банг и вся история с межзвездной эмиссией? Читая повесть, мы уже успели начисто забыть о его существовании. Но он, оказывается, не дремлет! Неожиданно врывается он в повесть о Мише Мельникове и — невидимый — начинает распоряжаться там посвоему: то вдруг подкинет мальчику загадочную невесомую цепочку, на которой закодирован принцип компенсации сил тяготения; то сведет Мельникова с таинственным седым натурщиком, который тоже, оказывается, посвятил всю свою жизнь разгадыванию тайны птичьего полета; то пошлет наперерез самолету Мельникова сонмище загадочных дисков и конусов, которые при ближайшем рассмотрении оказываются материализовавшимися миражами, призванными подсказать людям новые технические решения — оеесимметричную форму летательной конструкции, идею “спаренного полета” и тому подобное.
Разумеется, в научно-фантастической повести все это на месте — и материализация миражей, и невесомые, но зримые и осязаемые цепочки с других планет, и межзвездная эмиссия.
В повести же о реальном киевском мальчике все эти потусторонние “знаки” и “подсказки” выглядят в высшей степени дико, странно и ошеломительно… Тан примерно, как если бы вполне реальный радиорупор, расположенный в ногах у статуи князя Владимира, стая вдруг передавать не последние известия, а голоса обитателей других планет. Здесь образуется некая художественная несовместимость, смертельно опасная для произведения. Мир реальный и мир “потусторонний” так странно и незакономерно перетасованы в повести, что вопреки намерениям автора возникает ощущение какой-то мистики.
Наше “чувство жанра” властно требует определенности: либо ты, автор, творишь по законам фантастического, и тогда я, читатель, уловив твой замысел и твой тон, живу в мире, созданном по этим законам; либо же ты выбираешь принцип реалистического отображения хорошо знакомой мне жизни, и я тоже ото всей души верю тебе… Но в повести А. Полещука неправомерно смешаны два взаимно исключающих, разрушающих друг друга художественных стиля — стиль фантастики и стиль “бытового” реализма.
Конечно, тут возможны и возражения. А разве, скажет иной читатель, в “Человеке-невидимке” Г. Уэллса, в “Бегущей по волнам” А. Грина или в “Гиперболоиде инженера Гарина” А. Толстого и “Человеке-амфибии” А. Беляева не происходит такое же смешение реального с фантастическим, как и в повести А. Полещука?
Все это, конечно, так и в особых доказательствах не нуждается. Но присмотритесь повнимательней к любому из названных выше произведений, и вы убедитесь в том, что в них совсем иная, так сказать, степень условности, иной стиль, иной подход к материалу. Их авторы так описывают будто бы и вполне реальную жизнь, что мы все время чувствуем возможность появления в ней неведомого, необычного, сверхреального.
Здесь же, в повести А. Полещука, дело обстоит совсем не так. Бытовое и фантастическое здесь противостоят друг другу, отрицают друг друга. И поэтому мы, к сожалению, не можем по-настоящему поверить ни тому, ни другому.
Похоже на то, что была у писателя совершенно самостоятельная повесть — бытовая, реалистическая, в чем-то очевидно, автобиографическая. И был замысел другой повести — научно-фантастической, об этой самой межзвездной эмиссии. А он взял да в один прекрасный день “для интересу” и смешал их в одно целое. Но целого-то как раз и не получилось.
Художественное несовершенство, нежелание считаться с законами жанра жестоко мстит за себя, убивает веру в описываемое и интерес к нему. Наше читательское восприятие не в силах примириться с художественным произволом и стилевым разнобоем.
Всеволод РЕВИЧ. Секреты жанра
И. Варшавский, Молекулярное кафе. Научно-фантастические рассказы. Лениздат, 1964.
Было бы неверно утверждать, что сборник Ильи Варшавского “Молекулярное кафе” явился для читателей сюрпризом, скрывавшим совершенно неизвестного автора. Нет, многие рассказы, вошедшие в сборник, любители фантастики заметили еще в периодике, хотя имя И. Варшавского стало появляться в печати совсем недавно — последние два-три года. Но, собранные вместе, рассказы И. Варшавского позволяют сделать окончательный вывод о пополнении рядов советских фантастов автором оригинальным и серьезным. (Поясню, что последний эпитет характеризует самого автора, а вовсе не стиль его произведений.) Знакомясь со сборником, лишний раз оцениваешь мудрость известного пушкинского замечания о том, что художника можно судить только по им же установленным законам.
И действительно. В чем чаще всего упрекают советскую фантастику? Пожалуй (и, увы, не без оснований), в том, что характера героев бледны, что отсутствуют психологические мотивировки, что люди превращены в однообразно неразличимые рупоры авторских идей — нечто вроде динамиков серийного производства.
Приложим ли этот упрек к И. Варшавскому? Совершенно неприложим. Значит ли это, что в его произведениях можно найти живые, запоминающиеся характеры? Не значит. Напротив, в рассказах И. Варшавского характеров нет совсем, в лучшем случае они едва-едва намечены. Но это не просчет автора, а особенность его творческой манеры. Чем же привлекательны рассказы И. Варшавского? Сюжетом? Да, почти в каждом из них есть четко организованный и занимательный сюжет, но и это не главное. Вряд ли самый искусно построенный сюжет способен заменить отсутствие характеров. Что же остается? Мысль, проблема, идея. Но если б эта проблема сводилась только к более или менее остроумной научно-технической гипотезе, то такая литература потеряла бы право называться художественной (беда, случающаяся с фантастами довольно часто; и самого И. Варшавского она не миновала, примером может служить рассказ “Красные бусы”). Однако и человеческие, морально-психологические проблемы, высказанные в обнаженной, декларативной форме, могут претендовать самое большее на звание публицистики.