Фантастика 1969-1970
Шрифт:
— Но ведь так даже лучше. Представляю, как бы ты возмутился, узнав о подобном гостеприимстве.
— Я бы уехал.
— Я знаю. Хорошо, что ты не уехал. А теперь иди. Я вернусь утром. И постучу к тебе в дверь. Нам ведь есть о чем говорить.
— Да, — согласился я.
— Если ты будешь спать, я громко постучу и разбужу тебя.
— Я не буду спать.
Я вновь миновал длинный коридор больницы, где сидели родственники и друзья тех, кому плохо. Они пришли сюда, чтобы разделить боль других людей. И не было никакой телепатии. Просто люди знали, что нужны друг другу.
Я
Мне встретились молодые женщины. Они несли по большой охапке цветов. Они смеялись, болтая о чем-то веселом. Они увидели мою постную физиономию и наградили меня своей радостью. Чужая радость обдала меня душистыми свежими брызгами. Старик, сидевший на лавочке, опершись о трость, подарил мне спокойствие.
Так бывало со мной и раньше, но я не замечал связи между своими ощущениями и другими людьми.
Им и труднее и легче жить, чем нам. Они могут дарить и принимать дары. Но при этом они должны дарить и принимать дары. Ни один из них не может отгородиться от людей, потому что если мы видим человеческие слезы, то они чувствуют их. А ведь зрение куда менее совершенно.
В тот день я стал завистником.
Я завидую им и даже порой чувствую к ним нечто вроде неприязни. Я всегда буду чужим для них, как нищий среди щедрых богачей.
Я могу принимать дары, но не способен дарить.
Когда срок моей поездки истек, я улетел на Землю. На космодром меня провожала только Лина. Остальные простились в городе. Так было уговорено заранее.
Мы сидели в пустынном и безликом зале ожидания. Времени до отлета оставалось достаточно, чтобы многое сказать, и слишком мало, чтобы наговориться.
— Я хотела бы улететь с тобой на Землю, — сказала Лина.
— Нет, — сказал я. — Ты же онаешь. Ты погибнешь на Земле. Здесь груз радости и горя распределен между всеми. На Земле ты будешь раздавлена тоской и болью, весельем и бешенством, скукой и нетерпением миллиардов людей. Ты не сможешь справиться с таким грузом. Ты же не сможешь делить только мою радость и только мою боль.
— Не смогу, — согласилась Лина. — Ты прав. И это очень печально.
— А я не смогу жить с тобой, понимая, как ты одинока, не в силах прийти к тебе на помощь, если моя помощь станет тебе нужна.
— Но, может, ты все-таки останешься с нами? Здесь? Со мной?
В голосе ее не было уверенности.
— Ты вспомни, — сказал я, — тот день, когда твоей бабушке сделали операцию. Я пришел к вам, но я был слепым среди зрячих. Я не могу оставаться.
Это все уже было сказано и вчера и позавчера. Мы лишь повторяли диалог, зная, чем он закончится, но мы не могли не повторять его, потому что оставалась нелепая надежда, что можно найти какой-то компромисс, что-то придумать, и тогда не будет нужды расставаться.
А когда я уже стоял у трапа, Лина подошла ко мне совсем близко, так что я видел черные точки в ее серебряных глазах, и сказала:
— Запомни,
И к моей тоске прибавилась ее тоска, и стало темно, и я схватился за ее руку, чтобы не упасть.
Но никто из проходивших мимо пассажиров не помог мне, не разделил со мною эту тоску, потому что в жизни есть моменты, когда надо удержаться от того, чтобы прийти на помощь. Хоть трудно было это проходившим, и они старались обойти нас стороной.
Потом был путь, перегрузки и тряска. Но я был совершенно здоров и чувствовал себя отлично.
Я знал почему — там, далеко, Лина сидит в своей комнате на втором этаже и сжимает ладонями голову — так больно и дурно ей. И я был сердит на нее, я старался убедить ее: забудь обо мне, глупая, милая, не отнимай у меня эту боль…
Мне так хочется вернуться туда, но я никогда не смогу этого сделать.
Кирилл Булычев
Поломка на линии
Дом наш старый. Настолько старый, что его несколько раз брали на учет как исторический памятник и столько же раз с учета снимали — иногда по настоянию горсовета, которому хотелось этот дом снести, иногда ввиду отсутствия в нем исторической ценности. Со временем его обязательно снесут, но, очевидно, это случится нескоро.
Лет триста назад в доме жила семья боярина, который ничем не прославился. Потом боярин умер, потомки его измельчали и обеднели, и дом пошел по рукам. К концу прошлого века его разделили на квартиры — по одной на каждом из трех этажей, — а после революции дом уплотнился.
В нашей квартире на первом этаже восемь комнат и пять семей.
Сейчас в ней остались в основном старики и я. Молодежь рассосалась по Химкам и Зюзиным. Меня же моя комната вполне устраивает.
В ней двадцать три метра, высота потолков три тридцать, со сводами, и есть альков, в котором раньше стояла моя кровать, а теперь я завалил его книгами. Указывать мне на беспорядок некому. Мать уехала к отчиму в Новосибирск, а на Гале я так и не женился.
В ту ночь я поздно лег. Я читал последний роман Александра Черняева. Недописанный роман, потому что Черняев умер от голода в Ленинграде в сорок втором году. Этот его роман долго не печатали и только сейчас, когда вышло его собрание сочинений, поместили в последнем томе вместе с письмами и критическими статьями.
Это очень обидно — ты знаешь, что читать тебе осталось страниц десять, не больше. И действие только-только разворачивается.
И оно так и не успеет развернуться, и ты никогда уже не узнаешь, что же хотел сделать старик Черняев со своими героями, и никто уже не допишет этот роман, потому что ие сможет увидеть мир таким, каким его видел Черняев.
Я отложил том и не стал перечитывать ни критических статей, ни комментариев к роману, написанных известным специалистом по творчеству Черняева. Специалист делал предположения, каким бы был роман, если бы писатель имел возможность его закончить Я знал, что Черняев писал роман до самого последнего дня, и зйал даже, что на полях одной из последних страниц было приписано: «Сжег последний стул. Слабость».