Фантастика 1979
Шрифт:
…Как немцы подступили и к этому городу, и пришлось вместе с негостиприимными родичами двинуться в теплушках дальше на восток.
— О! — услышал он, вздрогнул, поднял голову: рядом стояла жена. — Я думала, ты уснул, а ты читаешь. Интересная книга? Из Москвы привез? Дай посмотреть.
— Нет, нет! — Петр Квантович едва удержался, чтобы не спрятать книгу под себя. — Потом. Чего тебе?
— Ух… какой ты все-таки! — У жены обидчиво дрогнули полные губы. — Чего, чего… Обедать пора, вот чего.
— Обедайте, я не хочу.
— Новости! — Жена повернулась, ушла, громко затворив дверь.
«…В забайкальском селе, куда загнала
«Ты, Витек, боисси его?» — «Не… А ты?» — «Я?! Этого выковыренного!» Вопрос решала драка. Равных не было: или ты боишься, или тебя боятся. Никогда мальчику не приходилось так часто драться, «стукаться», как в эти годы. Впрочем, несмотря на скудное питание, он был довольно крепким и рослым — драки получались. Он даже стал находить молодеческий вкус в этом занятии.
Был мальчик Боря из смежного класса, тоже эвакуированный, черноволосый и черноглазый, с подвижным, как у обезьянки, лицом. Его мальчишки особенно не любили, после уроков налетали стаей: «Эй, выковоренный!» — и ему приходилось либо удирать, отмахиваясь сумкой, либо защищаться.
Он предпочитал последнее, благо по неписаным законам драться можно было только один на один. «Стукался» он тоже неплохо, но место его в мальчишеской иерархии «боисси — не боисси» было еще неясно — для установления его надо передраться со всеми…» Подойдя к этому месту, Петр Квантович начал болезненно морщить лицо: не надо об этом, зачем!.. Он ведь забыл про это.
«…Наш мальчик хоть и ничего не имел против Борьки, но, стремясь не выпасть из общего тона, тоже приставал к нему, дразнил. Как-то зимой их свели: «Ты его боисси?» и т. д.
Мальчик замахнулся на Борьку сумкой с книгами; тот, уворачиваясь, поскользнулся, упал.
— Ах ты… — И наш мальчик выругался тонким голосом, неуверенно и старательно выговаривая поганые слова. Вокруг захихикали.
Мальчик ждал, пока Борька поднимется (лежачего не бьют), и увидел его глаза. В них было и ожесточение, и одиночество, и тоскливая мольба: не надо! Было видно, что ему не хочется вставать со снега и продолжать драку. Мальчик на миг смутился: ему тоже не хотелось драться, было одиноко и противно среди ожидающих звериного зрелища сверстников. Но он не дал волю чувствам: могли сказать «боисси», а кроме того, он понимал, что сильнее и победит. Драка продолжилась, мальчик разбил Борьке нос, и тот заплакал.
Долго после этого мальчику было жаль Борьку, было неловко перед ним, хотелось сделать что-то доброе. Но ничего доброго он ему не сделал; наоборот, обращался с ним, как и подобало победителю, сурово и презрительно. А в черных глазах Борьки был укор, потому что он все понимал, только не умел сказать, как не сумел бы выразить словами свои переживания и сам мальчик.
Пожалуй, это был первый случай, когда мальчику представился выбор: поступить по совести, по своим чувствам или как другие…»
Петр Квантович читал весь субботний день, неспокойно проспал ночь, затем дочитывал книгу первую половину воскресенья. Он осунулся за это время, почти не переставая курил, даже забыл побриться. Жена спрашивала, что с ним да не заболел ли он; Петр Квантович отговаривался пустяками.
И чем ближе к концу книги, тем чаще в его уме вставал вопрос: как же теперь быть-то?
Нет, книга не выставляла его в каком-то там особо темном свете, не нарушала пропорций между положительным и отрицательным, не разоблачала его серьезные проступки (да
Все было в книге. И как там, в Забайкалье, он с приятелем Валеркой бежал из пионерлагеря, как шли тридцать с лишним километров лесными дорогами в станицу — просто для романтики, но и не без расчета: бежали в последний день, потому что романтика романтикой, а казенными харчами пренебрегать нельзя. Как вернулись с матерью и сестрами в свой разрушенный город, голодали и он воровал по мелочам на базаре: где кусок макухи, где картошку, где кусок хлеба с прилавка; как учился в полуразрушенной школе в третью смену и какой поднимали дружный вой, когда-среди урока гас свет…
Петр Квантович листал страницу за страницей. Здесь все было: как после войны постепенно выравнивалась жизнь, как мальчик рос, набегал с ребятами на чужие сады, дружил, влюблялся, учился танцевать «шаг вперед, два шага вбок» — танго; как страдал от мальчишеской неполноценности, от плохой одежды, как кончил школу, уехал учиться в Харьков в политехнический институт, как двигался с курса на курс, как преуспевал в общественной работе, как защитил диплом и приехал сюда работать, как женился, как сделал первое изобретение, как погуливал в командировках, как продвигался по служебной лестнице, с кем дружил и с кем враждовал… Словом, как из мальчика на трехколесном велосипеде превратился в того, кто он ныне: в Петра Квантовича, приметного в институте специалиста, умеренного семьянина, среднего инженерного начальника, сильного — по мнению других и по собственному тоже — и умного человека.
И вот сейчас этот сильный (по мнению других, да и по собственному) человек сидел, ошеломленно уставя взгляд на окно, за которым сгущались фиолетовые сумерки, и соображал, что ему делать. Топиться? Вешаться? Подавать в суд?
Или наскоро собрать чемоданчик и бежать в места, где у него нет ни родственников, ни знакомых?
Самым оглушительным было то, что его жизнь со всеми делами, поступками, мотивами этих поступков, со всеми устремлениями, расчетами, тайнами — его личная жизнь, до которой никому не должно быть дела, — теперь станет достоянием всех. «Постой, — попытался успокоить душу Петр Квантович, — да ведь имени моего и фамилии в книге нет.
И город, где я родился, не назван, и тот, где живу, тоже… Ах, да это-то и самое скверное, что нет! Было бы — подал бы в суд, потребовал доказательств, которые никто представить не сможет. Какие в таком деле могут быть доказательства, кроме моей памяти? А так — надо прежде самому доказать, что речь здесь обо мне, то есть более выворачивать себя наизнанку да срамиться. А с другой стороны, попадется эта книжка моим знакомым — опознают. Быстренько приведут в соответствие то, что им обо мне известно (сам рассказывал), с написанным здесь… и будут подначивать, кивать, перемигиваться; он, дескать. Как голенький. Ах, черт!..»