Фарландер
Шрифт:
— Да, Матриарх.
— Тогда ступай.
Хилас не заставил себя ждать и покинул зал с нехарактерной для него поспешностью.
Пальцы дрожали, и Сашин сжала их в кулаки.
— Успокойся, дитя мое. Успокойся.
Она повернулась к матери:
— Успокоиться? Мой сын лежит здесь мертвый, а ты говоришь, чтобы я успокоилась? За такие слова тебя бы следовало выволочь отсюда и сжечь заживо.
Старуха, сидевшая на деревянном табурете со сложенными на коленях бледными иссохшими руками, лишь кивнула:
— Так распорядись, дорогая. Если тебе и впрямь станет
Сашин задумчиво посмотрела на мать, похоже всерьез взвешивая сделанное предложение. Потом рука ее безвольно упала, и она снова повернулась к алтарю, последнему месту упокоения ее сына до того, как его унесут для погребения в сухом склепе Гиперморума.
Что-то лежало на груди Киркуса. Она протянула руку, коснувшись мягких, еще не потерявших упругости волосков. Подцепила кончиком ногтя. Присмотрелась.
Ресница.
Ресница шевельнулась от ее дыхания, соскользнула с кончика пальца и упорхнула.
«Мой сын мертв».
Такой боли она еще не знала. Подобное случалось, когда она вдруг ловила себя на том, что позабыла нечто жизненно важное и что ничего уже не исправить. Тогда в животе у нее все переворачивалось, а разум накрывала тень безумия. Вот только теперь это состояние затягивалось и распространялось не только на часы бодрствования, но и проникало в сон. Это состояние было ужасом, пронзительным, рвущим душу, животным ужасом, угрожавшим задушить ее, если только она не найдет способ избавиться от него.
Что-то теплое поползло по ладоням — ногти впились так глубоко, что порвали кожу.
— Успокойся, дитя мое, — повторила старуха. — Ты — Матриарх. Ты — высший образец Манна. Ты не можешь позволить себе предстать перед людьми в таком виде.
Сашин дернула плечом, сбросив невесомую руку матери.
— Он был моим сыном. Моим единственным сыном.
— Он был слаб.
Короткая фраза ударила, как пощечина.
— Дочь моя. — Мягкий тон старухи можно было бы принять за извинение. — Подойди, сядь со мной.
Сашин оглянулась — никого, кроме двух застывших далеко, у входа, стражников. Все повернулись к ней спиной.
Она подошла к матери. Села рядом.
— Он был дорог мне, — продолжала старуха. — Мой внук... родная кровь. Но убиваешься ты не из-за него. Киркус умер быстро и больше не страдает. Тебе жаль лишь саму себя.
Сашин опустила глаза. Сжатые в кулаки пальцы не желали разжиматься.
Старуха нахмурилась:
— Ты должна принять эту потерю. Смириться с ней. Даже звери переживают смерть детенышей. Но, как и любой зверь, ты должна принять, смириться и жать дальше. Ты еще можешь родить другого ребенка. Твое нынешнее горе — преходяще. Оно — временная слабость. Не забывай, кто ты. Держись.
— Мой сын не был слабым.
— Был, Сашин, был. Иначе не умер бы без борьбы. Мы избаловали его, ты и я. Все эти годы мы думали, что учим его быть сильным, а на самом деле учили только тому, чтобы прятать от нас свои недостатки. Не будь мы столь ослеплены любовью, мы и сами увидели бы это и, может быть, исправили бы. — Старуха подняла руку, останавливая возможные возражения дочери. — Мы должны извлечь из случившегося урок. Мы обе избалованы, каждая по-своему. В конце концов, мы правим миром. Но теперь нам нужно принять произошедшее как предупреждение. Нас окружают враги, и так будет до тех пор, пока мы дышим. Не явив им нашу твердость, нашу силу — падем. От кинжала или яда. Ты хочешь кончить так же, как твой сын?
Сашин молча смотрела в пол.
— Нет, не хочешь. Я так и думала. И вот мое предложение. Мы сообщим Синимону о новом очищении — для нас самих, для всего ордена. Мы очистим себя от слабостей и недостатков, а заодно избавим орден от тех, кто не достоин следовать путем Манна. Может быть, новое очищение поможет тебе пережить потерю.
Сашин моргнула. Из-за слез она почти ничего не видела.
— Может быть... — Голос ее прозвучал чуть слышно. Пусть ненадолго, пусть лишь чуть-чуть, но Сашин уступила матери, подчинила свою волю ее воле. — Может быть, — выдохнула она и, распростершись на холодном каменном полу, расплакалась.
Старуха поднялась и, помедлив, сбросила с плеч тяжелую накидку. Потом медленно — суставы давно утратили былую гибкость — опустилась на колени рядом с дочерью. Но утешать не стала, а только положила на нее накидку, чтобы случайно заглянувший видел на полу только подрагивающий холмик.
Старуха нахмурилась.
Колокол на башне маннианского храма в южной части огромной площади пробил четыре часа утра. И тут же, словно по команде, из переулка появился патруль городской стражи с фонарями и длинными дубинками. Капитан окинул вверенную территорию цепким взглядом, выискивая признаки волнений и беспорядков, но ничего такого в этот запретный час не обнаружил. Площадь Наказания была спокойна и тиха, и только где-то далеко лаяла собака.
В другом переулке мелькнула, отступая в глубину, тень. Патруль проследовал дальше, и теперь уже две тени вынырнули из мрака и неслышно проскользнули на площадь.
Босиком, почти бесшумно, они пробежали по мраморным плитам и в ужасе остановились перед эшафотом с прибитым к нему обгоревшим трупом юноши. На шее у него висела дощечка с одним-единственным словом, разобрать которое мешала темнота. Но двое и так знали, что это за слово.
Рошун.
Один подсадил другого, и тот, достав нож, принялся за работу. Тело сначала соскользнуло чуточку, а потом сорвалось и грохнулось на землю.
— Ты что, не могла поймать? — прошипел Алеас.
Серезе оторвала взгляд от трупа и посмотрела вверх. Лицо ее перекосилось.
— Мне это немного трудно, ясно? — прошептала она.
— Отлично. — Алеас спрыгнул на землю. — А мне так ничего и не стоит. — Он наклонился, снял деревянную табличку, завернул тело в грубую мешковину и, крякнув от натуги, поднял и взвалил на плечо.
Задерживаться они не стали.
Патрули были повсюду. Власти ввели комендантский час, появляться на улицах после полуночи запрещалось. Порты, по слухам, закрыли еще раньше. Из города никого не выпускали.