Фатум. Том третий. Меч вакеро
Шрифт:
Сыч ухмыльнулся, думая о своем, и протянул в ответ:
– А всё-таки круто мы въехали в Санта-Инез, дон? Дым и сера! Вы видели, как косились их бабы! А мужики выворачивали глаза, как загнанные жеребцы… Зря, черт возьми, вы не дали мне разделаться с этим доминиканцем…
«Ай, дель Оро… Наглый самец, с тем самым пузырем жестокости и зла за душой, чтобы выжить в диких краях, но маловатым для того, чтобы порвать с бродяжьей жизнью… И всё-таки ты, дурак,– подумал Луис,– псом жил, псом и помрешь.– И тут же удивился: как это Сыч дожил до тридцати лет? Но сам и ответил: – пожалуй, потому, что думать
– Ладно, что было – то было. Хватит ерошить перья, дель Оро!
Метис с неохотой заткнулся, сунув трубку в рот и, не разжимая челюстей, процедил:
– Как будем действовать, дон?
– Сообща, амиго. У каждого будет шанс первым схватить ЕГО за хвост. Скоро доберемся до гороховых полей и отдохнем.
– Что? – белки волонтера блеснули во тьме.– Ты предлагаешь ЕГО ждать в открытом поле?
– Дыши глубже, Сыч! Именно так, иначе как же я еще смогу высказать этой твари всё, что у меня накипело? ОН же нам задолжал, не так ли?
– ОН всем нам задолжал,– послышались приглушенные голоса сзади.
– Вот видишь, приятель? – Луис хлопнул его по плечу.– Больше жизни! Со мной все согласны? Я просто не узнаю тебя.
– Вы всё шутите, капитан? Веселитесь,– волонтер мрачнел, по его лицу было видно, что он теперь мало по-лагался на рефлекс пальца, нажимающего на спусковой крючок пистолета.
– Как лис в курятнике, а что?
– Да как бы мы не стали теми петухами, сеньор…
Дон де Аргуэлло едва заметно повел плечом, когда эти слова протанцевали в его сознании, а дель Оро вдруг вскинул голову, прислушался. Его белое огромное сомбреро, плывущее в темноте, замерло и, казалось, теперь парило над землей.
Сквозь листву проскользил ветер, сбив полдюйма пепла с конца сигары капитана. И в этом порыве все четверо ощутили магический зов гороховых полей. Они не видели сего жуткого места, но знали, что глаза их точно приклеили к нему, через гибельную темь леса, коя, будто толстая паутина, скрывала далекие поля. Они лежали там, впереди, как языческий алтарь, ожидающий новую жертву.
И вот уже в который раз Луис за последнее время внезапно ощутил на своей спине колючую ладонь страха. Он скрипнул седлом,– конь прял ушами,– пальцы сжали рукоять окропленной святой водой сабли. Лица их вновь целовал ветер, и был в сих поцелуях могильный холод, стягивающий под мундирами кожу, вызывающий в пересохших глотках привкус меди. Свежий аромат леса заглушил прелый запах седел и лошадиного пота. Но этот настой, называющийся в Мексике «бродяжьим пойлом», в сию минуту не пьянил путников ликером дальних странствий. Он приносил хмель жути, сковавшей их плоть.
Фарфан, один из драгун, провел ладонью по лбу. Было душно, но пальцы, холодные и онемевшие, испугали его. Он не узнавал их, они не слушались, они были чужими. Кавалерист зябко поёжился, чувствуя пульсацию в висках, будто невидимый обруч сдавливал голову.
– Капитан,– просипел он,– может…
– Не может, Фарфан! – пресек его гневным шипением де Аргуэлло и без колебаний понукнул: – За мной!
Глава 15
Антонио беспокойно прищурил глаза – нет, не нравилось ему все это, хоть сдохни! Тереза! Дочка! Ее слова —горячие пощечины – готовы были испепелить его дотла.
– Тварь – она и есть тварь! Сучка неблагодарная! Дура! – Муньос дохлебал остатки вина, грязно выругался и сунулся за табаком.
«Дьявол! Мне пятьдесят! А я, будь проклят… не сделал еще ни одного честного поступка! Если не считать, что народил дочь, да…» – тут он, правда, поперхнулся, призадумался и почесал плешь. «Господи, Боже ты мой!» – ее изумрудные глаза черта с два принадлежали черноглазой породе Муньоса и мамаши Сильвиллы. Початок крепко, как мерин хвостом, шибанул себя ладонью по щеке, оставив грязно-бурую полоску от раздавленного москита.
Мясистое, томатного цвета лицо Антонио, обросшее жесткой шерстью бороды, схватилось бороздами морщин и озабоченности. Ему вновь, как и тогда, в таверне, захотелось превратиться в жука, забиться в тихую щель и спокойно прожить старость. Захотелось отчаянно, до адской чесотки: чтоб не сгибало ярмо проблем, чтоб не тянули книзу ядра забот и долга. Он вспомнил детство, оно было сурово: деревянные игрушки, прибитые к полу, щедрые затрещины отца и ругань матери… Да, оно было суровое, но беззаботное и счастливое, как любое детство…
Но мать его была угнана после набега индейцами в горы, а отец убит местным коррехидором за невесть какую малость давным-давно, когда Антонио было двенадцать лет.
Муньос стоял, мучительно соображая, как ему поступить, а ветер меж тем продолжал усиливаться. Он лохматил пышную зелень, жалил щеки песком, обрывал листья и устилал ими поляны. Початок лихорадочно искал хоть какой-то опоры, чтобы втиснуть ее между собой и необходимостью принимать решение. Внезапно он ощутил себя гнусной, трусливой до пят крысой. «Иисус Мария!» Уж он-то знал истину: любил и гордился в душе дочерью, несмотря ни на что, до такой степени, что был не в силах предать ее ради спасения своей шкуры.
Лес поглотил Терезу, она исчезла, и Антонио знал, что если она даже и слышала его крики, то ни за что на свете не повернет карету. «Уж больно горда»,– и в сравнении с ней он, Антонио Муньос, казался себе полным ничтоже-ством. Он представил Терезу на козлах гремящего по ухабам империала. «Нет! Я не оставлю тебя среди когтей и клыков диких скал».
Подтянув свисающую через пояс мозоль живота, он крякнул в сердцах:
– Будь спокойна, дочка, твой папаша не до конца еще пропил совесть! Я не брошу ни тебя, ни твоего сумасбродного майора.
Он зыркнул на лошадей: взнузданные беспокойством, они глазели на человека, целиком полагаясь на него.
Под взглядом животных Початок вдруг почувствовал себя одиноким и слабым. «Да! – признавался он себе.– Как теперь недостает компании отважных братьев Гонсалес. Одно дело – куражиться в тесном кругу друзей и даже провожать их в бой, совсем иное – остаться с опасностью наедине». Проверяя замки пистолетов, он с тоской поду-мал о своей таверне и зримо представил разделяющее его расстояние. Оно было просто пугающим. «Три тысячи чертей, в такие дали я еще не забирался». Антонио засопел, вспоминая, как жена восприняла его отъезд: пожалуй так, как она воспринимала все его выверты в жизни,– не разжимая губ, с молчаливым гневом.