Фаворит. Том 1. Его императрица
Шрифт:
– Все отняли у нас, одну фамилию оставили, и за фамилию страдаю тяжко. Но повинны ли внуки за грехи дедов своих?
Гетман рассудил за благо так отвечать:
– Вроде бы и неповинны, да ведь ехиднин сын всегда норою ехидны пахнет. Земляк ты мне – не кацап, верно. Как же помочь тебе? Пока молод – не теряйся. Другие-то, сам видишь, фортуну за чупрыну схватят и тащат… Ты тоже – старайся!
– Да как схватить-то ее за чупрыну?
– А… не знаю. Хватай! Пан или пропал…
Вскоре гетман отбыл на Украину, а Мирович составил «слезницу» на имя господ сенаторов, чтобы вернули дедовские поместья, а его
– Поощрять потомство изменническое не надобно. От сей фамилии уже много пакостей было. Двое Мировичей еще при Елизавете из сибирской ссылки тягу дали: один в Польшу подался, другой в Швецию, третий Мирович издавна в Бахчисарае торчит, где татар противу нас подначивает… Ну их всех к бесам! Впрочем, – рассудил Панин, – я не стану перечить, ежели меморию сего бедного офицера переслать на апробацию ея величества.
…А владения гетмана были почти королевские!
Батурин – столица гетмана. Городишко славный, он уютно раскинулся на берегу Сейма, воды которого чисты и благоприятны для здравия. Но плясать гопака на улицах воздерживайся. Уже бывало не раз: топнет дед ногою в веселье – земля под ним разверзнется – треск, шум, пылища! – и не стало плясуна на площади. Провалы в Батурине – дело привычное. Однажды в базарный день целая арба с арбузами под землю уехала. Почва под Батурином пронизана подземными коридорами, будто тут трудились громадные кроты. То выявится народу бочонок со старым золотом, то откроется застенок, где вперемешку со скелетами разбросаны звенья цепей и пытошные инструменты. Здесь когда-то доживал стареющий лев вольности – Богдан Хмельницкий, уже поседевший и обрюзглый, успокоясь в третьем браке с «Филиппихой», после того как повесил на браме вторую жену заодно с казначеем. Еще дает могучую тень старый дуб, под которым гетман Мазепа распевал злодейские арии перед красавицей Матреною Кочубей; царил тут и всесильный Алексашка Меншиков, на эти сладкие земли зарился и фельдмаршал Миних… Над белой кипенью вишневых садов Батурина веяли душистые ветры истории!
Гомонила Украина, ох как долго она гомонила… Гомонила Правобережная – польская, и там, меж резиденций шляхетских, в мареве грушевого цвета и полян медоносных, скакали, бряцая саблями, непокорные чубатые хлопцы – гайдамаки. Гомонила и Левобережная – русская, где исподволь копилось давнее недовольство старшиной хохлацкой, которая крепостила казаков, превращая их в «быдло» землепашное. Нет покоя на Украине – нет его и долго еще не будет!
Восемь неаполитанских лошадей, запряженных в карету, остановились возле батуринского дворца – столь дивного, какого иные короли не имели. Малиновый бархат выстелил дорогу от кареты до подъезда. Кирилла Разумовский обнял жену, расцеловал дочек, на шее отца повисли сыновья. Позванивая кривою турецкой саблей, его встретил в дверях запорожец.
– Вольготно ль на Гетманщине живется?
Казак поднес Разумовскому чарку с горилкой:
– «Вербунки» зачались в пикинерах, а вербованные гвалтят, что не москали. И поминают роки минувшие, когда жилось не так, а каждый казак – сам себе голова…
Вечером мужа навестила гетманша Екатерина Ивановна, из роду Нарышкиных (родственница покойной Елизаветы Петровны).
– Я давно заметила, как увивался ты, друг мой, возле подола этой мерзкой Екатерины, но прощала тебе, Кирилл. А теперь сведала я, что грехи твои дальше тянутся – еще с Елизаветы!
Разумовский отвлекся от изучения планов университета, который мечтал основать здесь, в резиденции своей.
– Откуда взялась клевета сия? – удивился гетман.
– В замке Несвижском у литовского гетмана Радзивилла твоя дочь проживает на хлебах панских и зовется везде дочкой «казацкого гетмана и Елизаветы» – разве не твоя блуда?
Разумовский беззаботно расхохотался:
– Какая чушь! Все мои дети – это твои дети.
Жена, не поверив, собралась к отъезду:
– И заберу с собою детей. Живи один…
Одним замахом сабли гетман уничтожил сервиз на столе:
– Дура! Оставь хоть одного – Андрия.
Оскорбленного отца навестил Андрей – подросток удивительной изящности, но с лицом узким и хищным. Что-то иезуитски-неприятное (но очень заманчивое) светилось в широко расставленных глазах любимого гетманского отпрыска.
– Как погода в Фонтенбло? – спросил отец.
– Жаль было уезжать. Столько винограду…
Андрей подкинул в руке булаву гетманскую.
– Не тяжела ль? – усмехнулся отец.
– Чересчур легка, папенька…
Сын сказал, между прочим, что несколько сотен мужиков из гетманских поместий на Дон и Яик бежали. Гетман в ответ лишь слабо шевельнул мизинцем с рубином в перстне:
– Батька в Батурине хорош, но матка-воля еще лучше!
В гетмане еще говорила крестьянская кровь. Он раскрыл шкатулку из пахучего заморского дерева, в которой свято хранил свирель пастушью и бедняцкий кобеняк.
– Вот, – показал их сыну, – не забывай, что твоя генеалогия произошла от сих атрибутов простонародных. В твои годы я о Фонтенбло и не слыхивал. А ты заодно с королем Франции диету виноградную соблюдаешь… Драть бы тебя – вожжами!
– Тебе и не следовало знать, – дерзко отвечал Андрей. – Но я ведь не пастух, а граф и сын гетмана. – Он снова потянулся к булаве. – Если в Европе плюгавые области, не больше Батурина нашего, своих курфюрстов имеют, то Украина сама по себе столь велика, что способна знатной державой стать, дабы от петербургских окриков по ночам не вздрагивать.
– Эге! – сказал гетман, смекая.
– Эге, – повторил сын. – Зачем мне помнить о свирели твоей, о кобеняке мужичьем? Другое вспоминается в темные ночи батуринские: гетману Богдану Хмельницкому наследовал сын его – Юрка!
…Екатерина получила две челобитные: из Глухова – от старшины казацкой, из Батурина – от гетмана казацкого; всюду речь была одинакова – булаву гетманскую сделать наследственной в роде графов Разумовских, – и Екатерина была возмущена:
– Скоро короноваться пожелают, а затем – прощай, Украина! Боже мой, – терзалась она, – и перед этим человеком я, как девчонка, всегда первой вставала…
Бумаги по делу о гетманстве она сложила в особый пакет, сверху которого начертала: ХРАНИТЬ В ТАЙНЕ. Первый удар нанесла не гетману, а его жене, появившейся с детьми в Петербурге.