Фаворит. Том 2. Его Таврида
Шрифт:
Летом Суворов отъехал в Полтаву повидаться с женой и доченькой. Крымская лихорадка сразила его, а Румянцев, не принимая никаких резонов, требовал возвращаться в Кафу, ибо взбунтовалась армия Шагин-Гирея, не желавшая без жен спать в казармах и шагать в ногу, подобно гяурам.
– Варюточка, свет мой, неужто ехать мне?
– Лежите, друг мой. И врачи о том же просят…
Потемкин издалека распознал обстановку: ежели сейчас не выручить Суворова, фельдмаршал его зашпыняет. Дабы оторвать Суворова от приказов штаба Румянцева, светлейший указом Военной коллегии направил Суворова начальствовать
Потемкин, огорченный, сознался императрице:
– Первый блин комом. Все сделали, да все не так сделали. Теперь самим надо выкручиваться и хана выручать надобно.
– В чем там дело? Неужто в казармах да стульях?
– Если бы только стулья… Хан пожелал уравнять в правах греков и армян с мусульманами, а татарские беи стали христиан резать. Теперь и не знаю, как к этой «бородавке» с бритвою подступиться. Беи визжат, что «независимости» им не надобно, и без нее, мол, хорошо жили под властью султана… Кому еще захочется с ярмом на шее ходить?
– Нет таких на свете, – отвечала Екатерина.
– Есть – татарские беи с ногайскими закубанскими вкупе. Спят и видят, чтобы их из Турции заарканили.
– Чтобы они умнее стали, дадим им звону!..
В эти неспокойные дни светлейший проводил друга юности поэта Василия Петрова в Москву – умирать.
– Прощай, брат, – сказал он ему, целуя.
Шлагбаум открылся. Кони понесли. Петров заплакал.
Недвижим на одре средь тяжкого недуга.
Я томным оком зрю о мне слезяща друга!
Грузинский царь Ираклий II прислал в дар Потемкину поэму Шота Руставели «Витязь в шкуре барса» (так она тогда называлась).
– Хотя в грузинском не смыслю, но издано столь добротно, что надо полагать, и стихи в ней добрые. – Потемкин сдал книгу в Академию наук. – Переводом не утружу, но вы, ученые, хоть скажите мне, о чем речь в стихах этих?
– О любви и мужестве, – объяснили ему…
Возникла новая задача: спасать народ Грузии!
7. Свободная стихия
Разрушение произошло гораздо раньше, нежели мы думаем. Окрестности Петербурга к началу XX века уже почти не сохранили остатков того барского великолепия, какое процветало здесь в золотом веке Екатерины. Куда делись поражавшие иностранцев усадьбы, строенные лучшими зодчими России? Ко времени революции на старых фундаментах замков возникли фабрики и конюшни, в уцелевших стенах бывших дворцов расположились дома для умалишенных, которых лечили от мании величия…
Иван Егорович Старов всегда оставался любимым зодчим Потемкина, и на берегу Невы, в чаще старого бурелома, где рычали медведицы, он возвел Островки – фееричный, загадочный замок. Но и здесь, вдали от столицы, Потемкину досаждали наезжие; от них скрывался он в Осиновой Роще, в скромной дачке на восемь комнатенок. Для него хватало! Но иногда Екатерина, желая общения с Потемкиным, являлась сюда со всем штатом, и тогда в комнатках было не повернуться, камергеры ночевали даже в каретах, а сам хозяин, тихо матерясь, уходил спать на сеновал. Санечку он забирал с собою, и девка даже гордилась такой честью перед иными фрейлинами… В одну из ночей, выглянув из-под локтя дядюшки, она шепнула ему в испуге:
– Кто-то глядит на нас… страшно!
Ночь была лунная, комариная. В дверном проеме сеновала обрисовалась скорбная женская фигура. Это была Екатерина: она безмолвно вглядывалась в потемки, пахнущие скошенными травами, потом надрывно вздохнула и удалилась тихо, как бесплотная тень. Санька Энгельгардтова перевела дух:
– Чего надобно этой старой ведьме?..
Утром граф Андрей Шувалов завел речь о чистоте русского языка, Екатерина хвасталась его знанием. Потемкин придвинул к ней бокал, прося императрицу именовать его части.
– Пойло, – назвала Екатерина емкость бокала.
Потемкин дополнил: тулово, стоян, поддон.
– А стекло м о е, – вдруг похвалился он…
Недавно светлейший арендовал стекольный заводишко, расположенный за Шлиссельбургом, на утлой лодочке с трудом до него добрался. Сенату он обещал, что цену посуды для простонародья снизит до сорока процентов – себе в убыток, – но жалованье мастерам оставит прежнее, фонари да стаканчики, паникадила да рюмочки – без этого тоже не проживешь. Ничего не умел делать вполовину! Гигантомания обуяла его во всем, за что бы Потемкин ни брался, и теперь в мыслях лелеял заводище, из цехов которого расходятся по ярмаркам хрупкие, но красивые чудеса. Екатерине он сообщил:
– Заводу не место быть в эдакой дали, я уже землю для него откупил. Буду мастеров в Петербург селить…
Место для завода он выбрал на берегу Невы (там, где сейчас начинается Обводный канал). Рубану повелел:
– Запиши, чтобы не забылось. Для смеху и настроения бодрого пусть делают бокалы с мухами на стекле. Да чтобы мухи живыми казались! В величину обязательно натуральную. Кто-либо из мужиков захочет пальцем муху согнать, ан не тут-то было – не улетает, подлая. Вот и будет людям смешно…
Потекли осенние дожди, и 9 сентября 1777 года двор перебрался из Царского Села на теплое столичное жилье.
На шаткое поведение барометров не обратили внимания. Полсотни фонтанов в Летнем саду еще выбрасывали красивые струи, осыпая водяной пылью деревья, подстриженные в форме шаров, трапеций и конусов. Ничто не предвещало беды. Только (как потом вспоминали) кошки начали беспокоиться, таская своих котят на чердаки, а сторожевые псы громко выли, силясь сорваться с привязи. В городских хлевах мычали коровы…
Нева текла спокойно, чуть взлохмаченная рябью, едва накрапывал дождик. Екатерина писала: «В десять часов вечера ураган с шумом выбил окно в моей комнате; с этой минуты дождем посыпались всевозможные предметы – черепица, кровельная жесть, стекла, вода, град, снег… Я проснулась от грохота, позвонила, и мне объявили, что вода у дверей». Из своих комнат к ней поспешил Потемкин, зычно крича:
– Снимайте часовых с постов! Пока не поздно, снимайте, ведь сами они с постов не уйдут…
Павел с женою на сносях жил во дворце и тоже проснулся от бури. Екатерина слышала его визгливый голос: