Федотка. Из романа "Поднятая целина"
Шрифт:
– Не буду писать! Ты чего меня сильничаешь?
– Нет, будешь! А ты думал – как? Что я, белыми израненный, исказнённый, так тебе спущу твои слова? Ты на моих глазах смывался над Советской властью, а я бы молчал! Пиши, душа с тебя вон!..
Банник слег над столом, и снова карандаш в его руке медленно пополз по листу бумаги. Не снимая пальца со спуска нагана, Нагульнов раздельно диктовал:
– «…хотя я и есть контра скрытая, но Советской власти, которая дорогая всем трудящимся и добытая большой кровью трудового народа, я вредить не буду ни устно, ни письменно, ни делами. Не буду ее обругивать и досаждать ей, а буду терпеливо дожидаться мировой революции, которая всех нас – ее врагов мирового масштабу – подведет под точку замерзания. А еще обязываюсь не ложиться поперек путя Советской власти и не скрывать посев и завтра, 3 марта 1930 года, отвезть в общественный
В это время в комнату вошел сиделец, с ним – трое колхозников.
– Погодите трошки в сенцах! – крикнул Нагульнов и, поворачиваясь лицом к Баннику, продолжал: – «…сорок два пуда семенного зерна пшеничной натурой. В чем и подписуюсь». Распишись!
Банник, к лицу которого вернулась багровая окраска, расчеркнулся, встал.
– Ты за это ответишь, Макар Нагульнов!..
– Всяк из нас за свое ответит, но ежели хлеб завтра не привезешь – убью!
Нагульнов свернул и положил расписку в грудной карман защитной гимнастерки, кинул на стол наган, проводил Банника до дверей. Он оставался в сельсовете до полуночи. Сидельцу не приказал отлучаться и с помощью его водворил и запер в пустовавшей комнате еще трех колхозников, отказавшихся от вывоза семенного зерна. Уже за полночь, сломленный усталостью и пережитым потрясением, уснул, сидя за сельсоветским столом, положив на длинные ладони всклокоченную голову. До зари снились Макару огромные толпы празднично одетого народа, беспрестанно двигавшиеся, полой водой затоплявшие степь. В просветах между людьми шла конница. Разномастные лошади попирали копытами мягкую степную землю, но грохочущий цокот конских копыт был почему-то гулок и осадист, словно эскадроны шли по разостланным листам железа. Отливающие серебром трубы оркестра вдруг совсем близко от Макара заиграли «Интернационал», и Макар почувствовал, как обычно наяву, щемящее волнение, горячую спазму в горле… Он увидел в конце проходившего эскадрона своего покойного дружка Митьку Лобача, зарубленного врангелевцами в 1920 году в бою под Каховкой, но не удивился, а обрадовался и, расталкивая народ, кинулся к проходившему эскадрону. «Митя! Митя! Постой!» – звал он, не слыша собственного голоса. Митька повернулся в седле, посмотрел на Макара равнодушно, как на чужого, незнакомого человека, и поехал рысью. Тотчас же Макар увидел скакавшего к нему своего бывшего вестового Тюлима, убитого польской пулей под Бродами в том же двадцатом году. Тюлим скакал, улыбаясь, держа в правой руке повод Макарова коня. А конь, все такой же белоногий и сухоголовый, шел заводным, высоко и гордо неся голову, колесом изогнув шею…
Скрип ставен, всю ночь метавшихся на вешнем ветру, во сне воспринимал Макар как музыку, погромыхиванье железной крыши – как дробный топот лошадиных копыт… Размётнов, придя в сельсовет часов в шесть утра, еще застал Нагульнова спящим. На желтой Макаровой щеке, освещенной лиловым светом мартовского утра, напряженная и ждущая застыла улыбка, в мучительном напряжении шевелилась разлатая бровь… Размётнов растолкал Макара и выругался:
– Наворошил делов и спишь? Веселые сны видишь, ощеряешься! За что ты Банника избил? Он на заре привез семенной хлеб, сдал и зараз же мотнулся в район. Любишкин прибегал ко мне, говорит, поехал Банник заявлять на тебя в милицию. Достукался! Приедет Давыдов, что он теперь скажет? Эх, Макар!
Нагульнов потер ладонями опухшее от неловкого сна лицо и раздумчиво улыбнулся:
– Андрюшка! Какой я зараз сон вида-а-ал! Дюже завлекательный сон!
– Ты про сны свои оставь гутарить! Ты мне про Банника докладай.
– Я про такую гаду ядовитую и докладать не хочу! Говоришь – привез он хлеб? Ну, значит, подействовало… Сорок два пуда семенного – это тебе не кот наплакал. Кабы из каждой контры посля одного удара наганом по сорок пудов хлеба выскакивало, я бы всею жизню тем и занимался, что ходил бы да ударял их! Ему за его слова не такую бы бубну надо выбить! Нехай радуется, что я ему ноги из заду не повыдергивал! – И с яростью, поблескивая глазами, закончил: – Он же, подлюка, с генералом Мамонтовым таскался. До тех пор нам супротивничал, покеда его в Черном море не выкупали, да ишо и зараз норовит поперек дороги лечь, вреду наделать мировой революции! А какие он мне тут слова про Советскую власть и про партию говорил? На мне от обиды волосья дыбом поднялись!
– Мало бы что! А бить не должен ты, лучше бы арестовать его.
– Нет, не арестовать, а убить бы его надо! – Нагульнов сокрушенно развел руками. – И чего я его не стукнул? Ума не приложу! Вот об чем зараз я жалкую.
– Дураком тебя назвать – в обиду примешь, а дури в тебе – черпать не исчерпать!
– Семен приедет – одобрит меня, он не такой сучок, как ты!
Размётнов, смеясь, постучал согнутым пальцем по столу, потом по лбу Макара, уверил:
– Одинаковый звук-то!
Но Макар сердито отвел его руку, стал натягивать полушубок. Уже держась за дверную скобу, не поворачивая головы, буркнул:
– Эй, ты, умник! Выпусти из порожней комнаты мелких буржуев, да чтобы хлеб они нынче же отвезли, а то вот умоюсь да возвернусь и обратно их посажаю.
У Размётнова от удивления глаза на лоб полезли… Он кинулся к пустовавшей комнате, где хранились сельсоветские архивы да колосовые экспонаты с прошлогодней районной сельскохозяйственной выставки, открыл дверь и обнаружил трех колхозников: Краснокутова, Антипа Грача и мухортенького Аполлона Песковатскова. Они благополучно переночевали на разостланных на полу комплектах старых газет, при появлении Размётнова поднялись.
– Я, гражданы, конешно, должон… – начал было Размётнов, но один из подвергшихся аресту, престарелый казак Краснокутов, с живостью перебил его:
– Да что там толковать, Андрей Степаныч, виноваты, речи нету… Отпущай, зараз привезем хлеб… Мы тут ночушкой трошки промеж себя посоветовались, ну, и порешили отвезть хлеб… Чего уж греха таить, хотели попридержать пашеничку.
Размётнов, только что собиравшийся извиняться за необдуманный поступок Нагульнова, учел обстоятельства и моментально перестроился:
– Вот и давно бы так! Ить вы же колхозники! Совестно семена хоронить!
– Пожалуйста, отпущай нас, а кто старое вспомянет… – смущенно улыбнулся в аспидно-черную бороду Антип Грач.
Широко распахнув дверь, Размётнов отошел к столу, и надо сказать, что и в нем в этот момент ворохнулась мыслишка: «А может, и прав Макар? Кабы покрепче нажать – в один день засыпали бы!»
Глава XXV
Давыдов вернулся из поездки на селекционную станцию с двенадцатью пудами сортовой пшеницы, веселый, довольный удачей. Хозяйка, собирая ему обедать, рассказала о том, что в его отсутствие Нагульнов избил Григория Банника и ночь продержал в сельсовете трех колхозников. Слух об этом, видимо, успел широко распространиться по Гремячему Логу. Давыдов торопливо пообедал, встревоженный пошел в правление. Там ему подтвердили рассказ хозяйки, дополнив его подробностями. Поведение Нагульнова все расценивали по-разному: одни одобряли, другие порицали, некоторые сдержанно помалкивали. Любишкин, например, категорически стал на сторону Нагульнова, а Яков Лукич в оборочку собрал губы и был столь обижен на вид, словно ему самому пришлось отведать нагульновского внушения. Вскоре пришел в правление сам Макар. Был он с виду суровей обычного, с Давыдовым поздоровался сдержанно, но взглянул на него со скрытой тревогой и ожиданием. Оставшись вдвоем, Давыдов, не сдерживаясь, резко спросил:
– Это что у тебя за новости?
– Слыхал, чего же пытаешь…
– Такими-то методами ты начинаешь агитировать за сбор семян?
– А он пущай мне такую подлость не говорит! Я зароку не давал терпеть издевку от врага, от белого гада!
– А ты подумал о том, как это подействует на других, как это с политической стороны будет высматривать?
– Тогда некогда было думать.
– Это не ответ, факт! Ты должен был его арестовать за оскорбление власти, но не бить! Это поступок, позорящий коммуниста! Факт! И мы сегодня же поставим о тебе на ячейке. Ты принес нам вот какой вред своим поступком! Мы его должны осудить! И об этом я буду говорить на колхозном собрании, не дожидаясь разрешения райкома, фактически говорю! Потому что если нам промолчать, то колхозники подумают, будто мы с тобой заодно и такой же терпимости веры держимся в этом деле! Нет, братишечка! Мы от тебя отмежуемся и осудим. Ты – коммунист, а поступил, как жандарм. Этакое позорище! Черт бы тебя драл с твоим происшествием!
Но Нагульнов уперся, как бык: на все доводы Давыдова, пытавшегося убедить его в недопустимости для коммуниста и политической вредности подобного поступка, он отвечал:
– Правильно я его побил! И даже не побил, а только раз стукнул, а надо бы больше. Отвяжись! Поздно меня перевоспитывать, я – партизан и сам знаю, как мне надо свою партию от нападков всякой сволочи оборонять!
– Да я же не говорю, что этот Банник – свой человек, прах его возьми! Я о том говорю, что тебе не надо бы его бить. А защитить партию от оскорблений можно было другим порядком, факт! Ты пойди остынь несколько и подумай, а вечером придешь на ячейку и скажешь, что я был прав, факт.