Феликс убил Лару
Шрифт:
– Что это было? – потрескавшимися губами спросил Протасов.
– Подростки баловались, – ответил заведующий хирургией.
– Какие подростки? – не понял Олег.
– Обычные, из аула…
– Не понимаю, – он попытался сесть в койке с металлической сеткой, которая противно заскрипела.
– Хулиганы. Так бывает. Лежите!
– Подростки?!
– По двенадцать-тринадцать лет. Шпана дегенеративная. Местные киргизы.
– А откуда оружие?
– Это не оружие, – пояснил врач. – Хотя как посмотреть. Не пулевые ранения…
– Как не пулевые? – удивился прапорщик.
– Рогатки.
– Рогатки?!
–
Протасов лежал и думал, как так жизнь распорядилась. Где тот Бог, с которым всю жизнь провела его мать и его таская к Нему?.. Не на войне, в мирное время, как подло и нелепо умирать, поймав в свой мозг то, что ему не предназначалось. Деталь от какого-нибудь комбайна или трактора… Он подумал о Бычкове, лежащем в мертвецкой, но тотчас забыл о нем – сердце заныло от жалости к Сашиной жене. Что с ней сейчас? Что чувствует молодая русская женщина, оставшаяся одна в гарнизоне, расположенном в Киргизии, и которой через два дня хоронить молодого мужа?
На похоронах ее бледное, с заострившимися чертами личико вызывало сильнейшую, но непонятную эмоцию у Протасова, который сбежал из больницы и стоял сейчас над вырытой могилой – вся голова в бинтах, лицо тоже бледное, почти белое от потери крови и сострадания к Ольге.
Командующий гарнизоном сказал что-то официальное, три раза стрельнули, как положено, опустили гроб с Бычковым в могилу, засыпали землёй пополам с песком, положили на холмик вместо елового лапника саксаул и пообещали поставить обелиск с красной звездой.
Вскоре они остались над могилой вдвоем – под высоким голубым небом…
Прапорщик и вдова стояли по разные стороны могилы и смотрели друг на друга. Протасову опять стало не по себе: что-то необычное происходило с его телом. Какая-то неизвестная эмоция. Он задышал быстрее, чувствуя, как краснеет, и, что совсем неуместно в данный момент, случился мощный коитус (как говорили таджики, «у тебя стояк, дядя») образовался в его галифе. Ноздри прапорщика были переполнены таблицей Менделеева, которая вся по закону гравитации спустилась от мозжечка в кровь, ниже, к животу, забушевав в непристойном месте. Мозг его взял паузу, не способный обрабатывать информацию. Тело Протасова сковало бетоном, и он, глядя на Ольгу, застыл памятником, пока юная вдовица словно воробушек не вспорхнула прочь от Сашиной могилы и легкие ноги не унесли ее куда-то… Он должен был проводить женщину как друг семьи, как однополчанин покойного мужа, но памятник на то и памятник – он стоит.
Протасов пришел к ее домику ночью. Вошел громко, как хищный зверь ворвался. Она успела включить ночник. Не закричала, не испугалась, смотрела в его дикие глаза своими светло-голубыми и улыбалась опять, как будто не отсюда, не из этого мира ее душа.
Прапорщик скинул форму, затем исподнее и ждал голый, готовый, уверенный, что она сейчас же, в эту секунду заголосит о помощи, но все было по-прежнему тихо, только губы ее слегка приоткрылись… Часто тело делает то, чего мозг не может взять под контроль.
Постоявшая рядом с ним смерть, забравшая у Ольги мужа, возбудила в Протасове неистовую страсть, будто девушка, отказывавшая парню каждый раз, распаляла его тело и мозг еще больше, до преступления.
Он был с нею нежен и не очень, тигриный рык клокотал в горле, будто предупреждал: я опасен, а она в ответ лишь опять улыбалась и прижимала его раненную голову к своей груди так, что он почти задыхался, а когда ослабляла объятия, он вдыхал запах ее кожи, запах новой Вселенной составленный инопланетным химиком из неизвестных ингредиентов, запах, от которого тотчас тратился и тут же восстанавливался… Он так и не услышал за всю ночь от нее ни единого звука – лишь близкое дыхание молодой вдовы слушал и сладость выдоха глотал…
Когда солнце, расщепленное занавесками с дырочками на отдельные лучи, защекотало Протасову ноздри, она сказала:
– Не уходи.
– Я останусь.
И он остался вместе с ней жить. Жить на чужом месте. На месте старшего лейтенанта Саши.
По утрам ему казалось, что он понял, что такое страсть. Вот она… Но он знал от тех же Фрейда и Юнга, что страсть временна, после страсти приходит пустота, которую нечем заполнить. Страсть – это как если ешь все время черную икру на завтрак, обед и ужин, а через месяц тебя уже тошнит… Протасов пугался своих мыслей и почти отказался думать. Это было несложно, так как икра была только распробована, а он еще даже не достиг пика страсти, а потому исследовал Ольгино тело смело и нахраписто: как Стаханов врубался в шахту с отбойным молотком, так и прапорщик жалел, что одного живота и двух рук ему мало, и десяти пальцев на руках тоже недостаточно.
Он не замечал, когда она успевает готовить, но ел охотно и пельмени, и рассольник, и плов – все, что предназначалось раньше Саше.
Они пропустили и девятины, и сорок дней.
К ним стучались, пытались выломать двери, но Протасов объяснял в форточку, что занемогла Ольга. Слаба…
– А обелиск Бычкову поставили? – интересовался он. Обычно посланники после вопроса убывали восвояси. – Не поставили…
В части все знали, что происходит в доме Бычковых. Порицали справедливо и готовили оргвыводы. Протасов понимал это, но у него были законных шестьдесят дней на восстановление после ранения, вот он и восстанавливался.
В один из вечеров в дверь тихо и условно постучали, и один из его таджиков, обычно приносящий тайком продукты, сообщил, что завтра в Чолпон-Ата состоится суд, на котором они именем советского закона обязаны быть.
– Товарища Протасов, – сообщил таджик, – вы в качестве свидетель и потерпевший, а Бычкова как пострадавший. Здесь вот повестка лежат на ковре…
Прапорщик разбинтовал зажившую голову, посмотрелся в зеркало и обрился наголо, так как шарик из подшипника вырвал часть скальпа. Теперь у него на черепе было две вмятины. Одна как лунный кратер, старая, от немецкого выстрела перед ипритовой атакой, другая новая, красная, как кратер на Марсе.
Они приехали в суд, она молчала, пропуская через себя сотни осуждающих взглядов, он на вопросы судьи отвечал односложно, а потом суд зачитал приговор. Толгата Урсулова приговорили к шести годам детского исправительного учреждения, а Умея Алымбекова – к восьми, с переводом по достижении совершеннолетия во взрослую колонию.
Протасова приговор не интересовал, ему хотелось защитить от волны осуждения киргизских товарищей. Он знал: осуждение было предназначено только ей, Ольге. Хер с ними, с пацанами. А мужик что… Курочка не захочет – петух не вскочит!