Феномен Солженицына
Шрифт:
На вопрос Николая Павловича, с кем был бы он 14 декабря, ответил:
– Все мои друзья были в заговоре, и я был бы в невозможности отстать от них.
И Николай Павлович, вероятно, реагировал на это его признание примерно так же, как на солдатенковское объяснение моего поступка – Баскаков.
Я, как вы понимаете, бесконечно далёк от того, чтобы сравнивать себя с Пушкиным, а зампреда Госкино с императором и самодержцем всероссийским. Но сходство коллизий,что ни говори, – красноречиво. И как ни ничтожна и даже пародийна моя коллизия в сравнении с пушкинской, очевидное сходство это говорит о многом.
А
Примерно тогда же, в конце 60-х, его исключили из партии. В основном за то, что в каком-то своём публичном выступлении он сказал о Сталине: «Черного кобеля не отмоешь добела». Ссылаясь на постановление ХХ съезда о культе личности и его последствиях, Юра стал «качать права» и добился рассмотрения своего дела в самой высокой партийной инстанции – Комитете партийного контроля при ЦК КПСС. В конце концов в партии его оставили, он отделался строгим выговором. («Получил строгача – ну и ладушки», как пел в знаменитой своей песне Галич). Но разбирательство было суровое. Обвиняемому шили и другие его политические грехи, в частности – «Связь с Солженицыным». На это обвинение Юра ответил коротко, сказав, что Солженицын его друг. Но упыри не унимались, требовали, чтобы он подробно объяснил, как могло случиться, что он, коммунист, не разглядел в Солженицыне врага нашего строя. И тут вдруг – для Юры совершенно неожиданно – в дело вмешался сам глава этой «кабалы святош» – Арвид Янович Пельше.
– Но ведь он же сказал: Солженицын его друг, – осадил он соратников, и этой короткой репликой окончательно закрыл тему: упыри отстали.
Вот какие понимающие, душевно тонкие люди попадались тогда даже среди самых высоких партийных функционеров. Впрочем, этого их понимания и душевной тонкости хватало лишь до того момента, пока с ещё более высокого верха им не спускали распоряжения разобраться с обнаглевшими интеллигентами покруче, со всей большевистской непримиримостью. *
Вернёмся, однако, к нашему сюжету.
Заручившись подписями двух «основоположников», мы стали думать, к кому бы ещё обратиться. Вперед надо было пустить тех, кого наше высокое начальство хоть отчасти может считать «своими». С кем, во всяком случае, не так-то просто будет им не посчитаться. Так в нашем списке появились ещё два «паровозика»: Володя Тендряков и Гриша Бакланов. Дальше уж мы решили, что теперь можем наконец расписаться и сами. «Мы» – это Войнович, Корнилов, Балтер, Фазиль, Вася Аксёнов, Юра Трифонов, Эмка, Лазарь Лазарев, Юра Давыдов, Ася Берзер, Инна Борисова.
Но и после этого мы не отважились пустить дело на самотёк: стали думать о том, чтобы в списке нашем были и писатели другого, старшего поколения. Среди них тоже были унас «свои»: Александр Константинович Гладков, Арсений Александрович Тарковский, Шера Шаров, Сергей Александрович Ермолинский, Николай Давыдович Оттен, Л. Пинский.В этих мы не сомневались. Но были и другие, в ком мы не были так уверены: Аникст, Смирнов-Черкезов. Их подписями мы особенно гордились.
В общем, была у нас своя тактика и даже стратегия.
Стратегия, помимо всего прочего, состояла ещё и в том, чтобы список наш был по возможности широк. Чтобы он не состоял из имен писателей, так сказать, одного направления. То есть, чтобы, пусть даже при явном преобладании «наших», были там ещё и «не наши».
Эта задача тоже была
Соображениями «широты» нашего списка особенно был озабочен примкнувший к нам Володя Амлинский. Он был из молодых. Но – мальчик, что называется, карьерный. Кажется,уже тогда входил в какие-то управленческие структуры. Одним из многочисленных секретарей Московского отделения СП он стал, наверно, позже. Но членом правления наверняка был уже тогда.
Вот этот Володя Амлинский мне и говорит:
– Давай зайдем к Штейну!
– К какому Штейну? – удивился я. Подумал: к Юрке, что ли? Но заходить к Юрке (нашему «связному») нам никакой необходимости не было, поскольку он то и дело возникал в нашей компании, возбужденно выкрикивая какие-то бессмысленные лозунги: «Собирай народ!», или ещё что-нибудь в этом же роде.
– К Александру Петровичу, – объяснил Амлинский.
Александр Петрович Штейн был преуспевающий, давно и хорошо вписанный в систему, сервильный драматург, автор довольно знаменитой в сталинские времена поганенькой пьесы «Суд чести». Стратегическую ценность этого предложения Амлинского я, конечно, оценил: заручиться подписью такого человека было бы совсем недурно. Но дело это было, на мой взгляд, совершенно дохлое.
– Да ни за что он не подпишет, – сказал я.
– А вот подпишет! – настаивал Амлинский.
И мы пошли.
Александр Петрович предстал перед нами в каком-то неописуемом пурпурном халате, провёл в свой кабинет, усадил в ампирные кресла, а сам уселся за письменный стол, закоторым не стыдно было бы сидеть Людовику Четырнадцатому.
Прочитав имена писателей, которые уже поставили под нашим воззванием свои подписи, он сказал:
– Нет, этого письма я подписать не могу. У вас ведь тут нет ни одного коммуниста!
– Как! – возмутился я. – А Балтер!
Наверняка были уже тогда в нашем списке и другие – единичные в поле зрения – имена членов правящей партии. Вот хоть тот же Боря Слуцкий. Или – в ту пору ещё не исключенный из железных рядов – Гриша Свирский. Но мне почему-то в тот момент вспомнился только Балтер.
– Балтер? – недоверчиво хмыкнул знаменитый драматург. И, ни слова больше не сказав, подвинул к нам по полированной поверхности своего антикварного стола наш бедный список.
В общем, ушли мы с Амлинским от Александра Петровича Штейна несолоно хлебавши. А в памяти моей от того визита осталась только эта его фраза о коммунистах в сочетании с барским пурпурным халатом и столом Людовика Четырнадцатого.
Кстати, о коммунистах.
Шли мы в те дни втроем – я, Эмка Мандель и Володя Корнилов – по нашей Аэропортовской и наткнулись на Сашу Межирова. Импульсивный Корнилов тут же, с ходу, предложил ему поставить на нашей бумаге и свою подпись.