Фердинанд Лассаль. Его жизнь, научные труды и общественная деятельность
Шрифт:
Самым главным врагом Лассаля был директор коммерческого училища Шибе – плохой, вспыльчивый, чрезвычайно грубый воспитатель, которого ненавидели и боялись все ученики. Его главным воспитательным приемом была военная дисциплина, налагавшая свое безапелляционное veto не только на поступки, но и на мысли, выходящие за рамки его личных понятий. Если к этому прибавить педантизм и крайнюю узость интересов, то перед нами живо предстанет известный тип ограниченного немецкого педагога прежних времен. К тому же он особенно недолюбливал евреев. Поэтому можно легко себе представить, как он возненавидел Лассаля, смевшего не только «свое суждение иметь», но и храбро отстаивать его перед всеми, почти всегда, даже в диспутах с наставниками, выходя победителем. И действительно, в сравнении с ним эти наставники и воспитатели были жалки.
«Сегодня Гейшкель (учитель немецкого языка) возвратил нам наши немецкие работы, – пишет
Пожурив хорошенько Лассаля и сделав ему надлежащее назидание за его «безбожие», он уходит со следующими, по выражению Лассаля, «удивительно смешными словами»: «Знай же, если ты еще раз осмелишься высказывать такие мысли, тебя призовут в совет». Первое столкновение его с директором было вызвано просьбой Лассаля дать ему из школьной библиотеки Корнеля и Вольтера, а также желанием изучать английский язык. Шибе находит такое чтение для него преждевременным, а изучение английского языка – излишним; и вообще держится того мнения, что «купец, толкующий о Сократе и Цицероне, идет навстречу своему банкротству». «Какая глупость!», – замечает Лассаль по этому поводу в своем дневнике, и, конечно, совершенно справедливо.
Шибе, очевидно поставив себе целью искоренить в Лассале его самоуверенность и самомнение, выполняет это так неумело и по-медвежьи грубо, что достигает как раз обратного, вызывая в юноше полное неуважение и горячую ненависть к нему и его подобострастным помощникам. Примером его обращения с Лассалем может послужить хотя бы следующий эпизод. По поводу одной совершенно невинной ребяческой выходки, совершенной, впрочем, по словам самого Лассаля, с целью «убедиться, как велика ненависть к нему директора», Шибе яростно набрасывается на него с самыми грубыми ругательствами, вроде «бессовестный лицемер, мошенник». («Я – лицемер!» – удивленно восклицает Лассаль в дневнике). «Держи язык за зубами, не то я тебя за двери вышвырну… Ты получишь от меня такую пощечину, что у тебя голова слетит с плеч долой…» – и заносит руку, чтобы ударить его.
«Меня занимала только одна мысль, – пишет Лассаль, – что я должен делать, если он даст мне пощечину? Должен ли я спокойно принять ее, перенести этот позор перед целым классом, или же ответить ему такой же пощечиной? Но если бы я сделал последнее, что сказал бы мой отец, мой бедный отец, для которого я – единственная надежда и которому я обещал не доставлять огорчений?! Ах, я хорошо вижу, что не сдержать мне в коммерческой школе этого обещания!»
Лассаль не может не видеть своего превосходства над окружающими, и самомнение его не только не уменьшается, но еще больше растет. Приведем сцену, иллюстрирующую как нельзя лучше его отношение к своим наставникам. К мальчику приехал кузен и задержал его у себя в то время, когда он должен был быть в школе. Кузен написал директору объяснительное письмо, а затем и сам приходил извиняться перед ним. Но ни то, ни другое не умилостивило педантичного директора; он вызывает Лассаля на учительский совет.
«Я вошел, – пишет Лассаль. – Посредине сидел директор, около него полукругом все учителя. Я стал у самого входа, сложив на груди руки и опустив глаза в землю. Все это время я старался не выдавать ни малейшим движением рта тех чувств, которые попеременно обуревали меня. Ненависть, презрение, насмешка, гнев, печаль, ярость и равнодушие чередовались в моей груди, но я ничем не обнаружил того, что происходило во мне, лишь с большим усилием удавалось мне сохранить спокойное выражение лица, которое так не соответствовало моему настроению; никому бы не пришла в голову мысль, что я стою перед судилищем. „Подойди ближе!“ – раздался голос. Я сделал несколько шагов вперед, сохранив
Его приговорили к трехнедельному домашнему аресту, но он нисколько не падает духом и пишет в дневнике:
«До сих пор я питал надежду остаться здесь только до Пасхи. Теперь же я твердо решил окончить полный курс: я не боюсь Шибе… К назначенному мне наказанию я отношусь вполне равнодушно. Еще равнодушнее – к мнению Шибе, Ширгольца и других обо мне», – и тут же прибавляет стих Овидия: «Я варвар здесь, потому что меня никто не понимает».
Но не ко всем учителям он относился одинаково; так, он выделяет из их среды учителя математики Гюльсе. Этот преподаватель недолго оставался в школе, но Лассаль, как и все остальные ученики, очень жалел об уходе его из школы. По окончании последнего урока Лассаль, по особенному настоянию товарищей, произносит в честь него речь от имени всего класса. Это была первая речь (19 декабря 1840 года), произнесенная знаменитым оратором.
«О чем я говорил, – пишет он в дневнике, – я уже не помню; так как я принужден был говорить экспромтом, это было вдохновение минуты. Но растроганность Гюльсе, одобрение и благодарность всего класса свидетельствовали мне, что я хорошо справился со своей задачей».
Отношение товарищей к Лассалю было в первое время очень плохим, о чем он часто жаловался в своем дневнике. Но впоследствии он сумел приобрести себе среди них близких друзей. «Если бы меня не поддерживала твердая вера в самого себя, я сделался бы мизантропом. И что же, как раз те, которые прежде больше всех смеялись надо мною, теперь сделались моими лучшими друзьями», – пишет он. Особенно подружился Лассаль с В. Беккером, к которому чувствовал нежную и глубокую привязанность, хотя насмешливый Беккер и называл эти чувства его друга экзальтацией. Это различие в их взглядах на дружбу глубоко огорчало Лассаля.
«Сегодня Гейшкель вернул мне мою немецкую работу о „правилах дружбы“, – пишет он. – В ней я глубоко задел весь класс филистеров и глупых теоретиков. Не установлением постоянных правил дружбы занимаюсь я в этой работе, а, напротив, осмеиваю и горячо нападаю на тех, которые хотят предписывать правила даже нашим чувствам. Как только вошел Гейшкель, сейчас же весь класс потребовал, чтобы моя работа была прочтена вслух. Гейшкель вступил было сначала со мной в спор, из которого, однако, я вышел победителем. Но некоторые называли меня эксцентричным за мои идеалистические понятия об истинной, благородной дружбе. Бедные! Если они теперь так рассудительно говорят о дружбе – что же они скажут о ней в 50 лет? Если они теперь – юноши, едва вступившие в жизнь, – способны только к пошло-мещанской дружбе, какими же узкосердечными сделаются они, будучи убелены сединами? Я жалею их, этих людей, рождающихся уже старыми, рассудительными филистерами!.. Но мне было больно, что мой друг В. Беккер находился между теми, которые называли эксцентричностью мое благоговение перед словом „дружба“. И все же, если бы он знал, как грубо эта шутка задевает самые нежные струны моей души, он бы не позволил себе ее. Не за себя мне больно: мне больно, что я должен хоть на одну минуту причислить его к обывательской расе».
Между прочим, это высокое мнение о дружбе сохранилось у него на всю жизнь. Он всегда оставался верен своим друзьям, всегда всеми силами поддерживая и помогая им советом, деньгами и делом.
В Лейпциге Лассаль испытал и первое юношеское горячее увлечение. Предметом его нежного благоговения была прелестная Розалия, сестра его близкого товарища Цандера, и время, которое он провел с нею и Беккером, было самым светлым в его лейпцигской жизни, о чем он часто вспоминает в дневнике. Лассаль написал ей множество писем и, разумеется, посвящал стихи. Все это сберегла она до самой своей смерти. Лассаль же, со своей стороны, всегда сохранял теплое чувство и приятное воспоминание о ней и даже пытался разыскать ее во время своего последнего пребывания в Лейпциге, двадцать пять лет спустя, но тщетно. Отношение юноши к любви вообще было чистым и искренним. Его эстетическую натуру оскорбляет низменно-чувственный взгляд его товарищей на женщин.