Ферма
Шрифт:
По обеим сторонам последнего отрезка пустынной дороги на ферму тянулись унылые коричневые поля, на которых уже растаял снег, но пахотный слой еще оставался скованным льдом. Вокруг не было видно ни следа жизни: ни остатков урожая, ни тракторов или фермеров — никого. Лишь звенящая тишина царила над полем да по небу с невероятной скоростью неслись облака, словно солнце превратилось в заглушку, которую выдернули из горизонта, и сливное отверстие с жуткой быстротой затягивало в себя тучи с остатками дневного света. Я не могла оторвать взгляд от быстролетящего неба. Очень скоро у меня закружилась голова, и я попросила Криса остановить машину, потому что меня начало подташнивать. Но он продолжал ехать дальше, уверяя, что мы почти на месте и останавливаться просто нет смысла. Я вновь попросила его остановить фургон, на этот раз уже не так вежливо, но он лишь повторил, что
Он взглянул на меня так, как смотришь сейчас ты, но повиновался. Я выпрыгнула, и меня тут же стошнило на поросшей травой обочине. Я злилась на себя, боясь, что безвозвратно разрушила то, что должно было стать радостным событием. Меня по-прежнему тошнило, и, вместо того чтобы залезть обратно в фургон, я попросила Криса ехать дальше одного, намереваясь пройти остаток пути пешком. Но он отказался, поскольку хотел, чтобы мы приехали на ферму вместе, и заявил, что это должно стать хорошим знаком. Тогда мы решили, что я пойду впереди, а он поедет за мной с черепашьей скоростью. Словно во главе похоронной процессии, я отправилась в недолгий путь к нашему новому дому, а фургон пополз следом. Зрелище получилось нелепым, согласна, но как иначе можно было совместить мое желание идти пешком, его желание вести фургон и наше общее желание прибыть к месту назначения одновременно?
Слушая, как Крис проливает крокодиловы слезы, живописуя мою болезнь докторам в шведском сумасшедшем доме, я поняла, что он пытается представить этот эпизод как проявление больного рассудка. Если бы он рассказал тебе всю историю сейчас, то наверняка начал бы именно с этого момента, пропустив любое упоминание о странном и пугающем небе, по которому быстро летели облака. Вместо этого он постарался бы представить мое поведение непонятным, иррациональным и неустойчивым с самого начала. Кстати, именно так он и сделал, и в голосе его звучала притворная грусть. Кто бы мог подумать, что он окажется таким хорошим актером? Но что бы он ни утверждал сейчас, тогда он вполне понимал и разделял чувства, которые я испытывала. Мое возвращение домой получилось столь же необычным и загадочным, как и небо над головой с убегавшими вдаль облаками.
Едва мы достигли фермы, как он вышел из фургона, бросив его прямо посреди дороги, и взял меня за руку. И мы вместе переступили порог нашей фермы, как партнеры или любящая чета, открывающая новую и восхитительную главу в своей жизни.
Я с детства помнил эти выражения — «острые, как кинжалы, зубы» и «брюхо размером с огромный валун». Мать взяла их из сборника шведских сказок о троллях, которые мы с ней обожали. Обложка у книжки давно оторвалась, и лишь на одной из первых страниц имелся один-единственный рисунок тролля, грязно-желтые глазки которого жутковато мерцали в темной чаще леса. В то время уже было напечатано множество других, глянцевых книжек о троллях, содержащих приглаженные и совсем не страшные истории для детей, но в этом, старом и потрепанном сборнике, давным-давно вышедшем из печати, который мать случайно обнаружила в каком-то комиссионном книжном магазине, содержались страшные и кровавые легенды об этих созданиях. Больше всего мать любила перед сном читать мне как раз эту самую книжку, и я много раз слышал каждую из этих историй. Мать хранила ее в шкафу среди своих книг, опасаясь, очевидно, того, чтобы она не рассыпалась прахом, попав ко мне в руки, поскольку пребывала в крайне ветхом состоянии. Налицо был парадокс: она всегда старалась уберечь меня от жизненных невзгод, но, когда речь заходила о сказках, намеренно выбирала самые неприятные и жестокие, словно желая хотя бы в вымышленном мире дать мне представление о тех ужасах, что подстерегали меня в реальной жизни.
Отцепив от своего дневника три фотографии, мать выложила их в ряд передо мной на столе. Они были подобраны так, что образовывали панораму их фермы.
Жаль, что ты так и не побывал у нас. Моя сегодняшняя задача оказалась бы куда легче, если бы ты зримо представлял себе нашу ферму. Быть может, теперь, глядя на эти фотографии, ты сочтешь, что описывать тебе окружающую природу нет необходимости. Именно на это и надеются мои враги, поскольку эти снимки отображают типичный сельский пейзаж Швеции, такой, каким он показан в рекламных буклетах. Они хотят, чтобы у тебя сложилось впечатление, будто любая другая реакция, кроме восторженной радости, является настолько дикой и нелепой, что может быть лишь следствием болезни и паранойи.
Стоя на том месте, с которого были сделаны эти снимки, ты окунаешься просто в невероятную тишину. Кажется, будто ты очутился на дне морском, вот только вместо обломков кораблекрушения ты видишь перед собой старинный фермерский дом. Даже мысли в собственной голове казались мне громкими, а иногда, словно в ответ на молчание, сердце начинало учащенно биться у меня в груди.
На фотографии этого не видно, но соломенная крыша кажется живой. В ней тут и там торчат клочки мха и крошечные цветы, и она стала домом для птиц и насекомых — сказочное живое существо в сказочном же антураже. Я использую это слово с большой опаской, поскольку опасности и тьмы в сказках ничуть не меньше, чем света и чудес.
Снаружи дом оставался точно таким же, каким был построен двести лет назад. Единственным свидетельством существования современного мира была россыпь красных точек вдалеке, крошечных крысиных глазок, злобно посверкивавших на ветряных установках, едва видимых в темноте, лопасти которых перемешивали мрачное апрельское небо.
Вот мы и подошли к самому главному. Когда нас охватывает всепроникающее чувство одиночества и оторванности, мы меняемся, медленно, но неизбежно, пока не начинаем воспринимать его в качестве нормы. Куда-то исчезает государство и внешний мир, шумно дышащий нам в затылок и напоминающий о долге друг перед другом, незнакомцы, спешащие мимо, близкие соседи… Никто не заглядывает нам через плечо, и возникает перманентное и устойчивое состояние полной свободы. Оно меняет наши представления о правилах поведения, о том, что приемлемо, а что — нет, и, самое главное, о том, что может сойти с рук.
Меланхолия в голосе матери ничуть меня не удивила. В ее возвращении в Швецию всегда присутствовал не только привкус обычной радости. В возрасте шестнадцати лет она сбежала из родительского дома и продолжала бежать, с короткими остановками, через Германию, Швейцарию и Голландию, подрабатывая сиделкой и официанткой, ночуя на полу, пока не добралась до Англии, где и встретилась с моим отцом. Разумеется, это было не первое ее возвращение к родным берегам — мы часто ездили на каникулы в Швецию, снимая уединенные домики на островах или на берегу озер. В городах мы никогда не задерживались дольше чем на один день — отчасти из-за дороговизны, а отчасти потому, что мать хотела побольше времени провести в лесу, среди дикой природы. Уже через несколько дней после приезда в пустых банках из-под джема стояли букетики полевых цветов, а вазы доверху наполнялись ягодами. Но мы никогда не предпринимали попыток повидаться с кем-либо из родственников. Хотя меня вполне устраивало то, что все свое время я провожу в обществе матери и отца, временами даже меня — сколь бы наивным и неискушенным я ни был — охватывала грусть от отсутствия других людей.
Мать вернулась к своему дневнику и принялась раздраженно перелистывать страницы.
Точный день я назвать тебе не смогу. Это случилось примерно через неделю после нашего приезда. В то время у меня еще не было привычки делать большие заметки. Мне и в голову не могло прийти, что слова мои будут подвергнуты сомнению, словно я — избалованный ребенок, выдумывающий всякие истории, чтобы привлечь к себе внимание. За прошедшие месяцы я неоднократно подвергалась унижениям, но самым болезненным среди них было неверие в глазах людей, когда я рассказывала им о том, что видела. Я говорила, меня слушали и… не верили.
В течение первой недели нашего пребывания на ферме именно состояние рассудка Криса, а не мое, внушало наибольшие опасения. До этого он никогда не жил за городом, поэтому приспосабливался с трудом. Апрель оказался куда холоднее, чем мы ожидали. Фермеры называют это время «железными ночами», когда зима не хочет уходить, а весна не может прорвать ее оборону. Почва еще не оттаяла до конца. Дни остаются сырыми и короткими, а ночи — холодными и долгими. И Крис погрузился в депрессию. Причем выглядела она как обвинение в том, что это я притащила его в такую глушь, где нет современных удобств, и вырвала из знакомой обстановки, поскольку сама была шведкой, а ферма находилась в Швеции. Хотя, на самом-то деле, решение мы принимали вдвоем в отчаянной попытке выпутаться из беды. И выбора у нас не было. Мы должны были приехать или сюда, или никуда. Продав ферму, мы выручили бы за нее сумму, которой нам хватило бы на два или три года жизни в Англии, а потом — ничего.