Филип и другие
Шрифт:
Она замолчала, и я чуть приподнял ее, чтобы уложить на свою согнутую в локте руку. Дождь все шел, занавешивая нишу, как ветки деревьев занавешивают окно, и я думал, что чудо мира, населенного людьми, начнется сызнова, что она не совсем права, что, как сказал дядюшка Александр, «рай совсем близко, стоит только руку протянуть». Я видел, что и мы — удивительные существа, вызывающие нежность, потому что мы хрупки, мы —
Было странно пытаться запомнить ее навсегда, странно потому, что я еще никогда этого не делал. Я запоминал все: лицо, которого иногда касался пальцами, словно творил его заново своими руками; то, что она сказала или не сказала, и как она всякий раз приготовлялась к тому, чтобы представить свой двор: причесывалась, подводила губы карандашиком. Она делала это серьезно, как ребенок, играющий во взрослые вещи. И последний штрих церемонии: я смачивал нежную кожу у нее за ушами духами фирмы «Карвен».
Назавтра мы сидели под могучими дубами, глядя, как корабли входят в Балтийской море и покидают его, и вороны кружили над нами, громко оповещая о приближении зимы, потому что вокруг нас зазвучала осень, и особенно громко — позже, когда мы двинулись вдоль побережья к северу.
Теперь я должен был еще и потерять ее. В тот штормовой вечер.
Мы пересекли Лапландию с юга на север и прошли вдоль берега Норвегии до Северного фьорда. Скалы фьорда напоминали могучих зверей, вопящих и бранящихся со штормом, нам слышен был бешеный рев воды. Дождь лил как из ведра, и, поддерживая друг друга, мы добрались до хижины, которая стояла у дороги.
Я зажег фонарь и увидел, что она смотрит на меня, и, может быть, впервые разглядел ее глаза цвета кровавой яшмы.
Она смотрела на меня жалобно, как тогда, когда заболела немного, на севере, у Абиско.
«Ты заболела, — спросил я ее тогда, — или тебе просто грустно?»
Но она засмеялась и ответила: «О, mais tu sais que les filles ont des ennuis chaque mois». [62]
Теперь же она сказала:
— Нам обоим грустно.
— Да, — ответил я, — потому что ты собираешься уйти.
62
Ты
Мы стояли друг против друга, и вдруг она подошла ко мне, и я обнял ее, уложил рядом с собой и поцеловал. Я обнимал ее крепко, словно пытался не дать уйти, удержать, потому что знал, что она уйдет; я искал ее повсюду, и нашел, и понял, что она принадлежит мне, но все-таки она уйдет, одна.
Она гладила меня по спине, пока я обнимал ее и касался губами ее волос.
Наверное, мы лежали так долго, я пытался удержать ее, она — уйти.
— Мне пора, — шепнула она наконец, — мне надо идти.
— Нет, — сказал я. — Нельзя, там дождь, ты заболеешь.
— Ты ведь знаешь, что я ухожу, что я должна быть одна, я не могу остаться с тобой и не смогу жить ни с кем.
— Со мной сможешь, со мной ты сможешь жить. Со мной ты всегда сможешь играть, разве нет? Я все для тебя замечательно устрою, мы ведь так хорошо играли, все время пока были вместе.
— Я знаю. — Она крепко взяла меня за руку. — Ты — единственный, с кем я могла бы жить, — но я не хочу этого, я хочу остаться одна, и ты это знаешь.
Да, подумал я, я знаю это.
— Ты вернешься когда-нибудь? — спросил я, но она ответила, что не вернется.
И я отпустил ее.
И заплакал.
— Там дождь, — сказал я, — дождь. — Но она больше ничего не сказала, только обняла меня за шею, притянула к себе и поцеловала в губы долгим поцелуем, а потом вышла, и, вцепившись руками в дверь, я смотрел, как она уходила. Когда луна, пробиваясь меж облаками, освещала ее, она казалась девушкой, спустившейся с луны и возвращающейся назад, домой.
Я глядел ей вслед и кричал:
— Ты должна вернуться, вернись, ничего нового не будет, везде все одинаковое, — кричал до тех пор, пока не мог уже различить ее силуэт, пока не остался совсем один.
Не помню, сколько времени прошло после этого, прежде чем я возвратился к дядюшке Александру.
— Это ты, Филип? — спросил он, когда я вошел в сад.
— Я, дядя.
— Ты принес с собой что-нибудь для меня?
— Нет, дядя, — ответил я. — Для тебя я ничего не принес.