Философия одного переулка
Шрифт:
Начало регрессии. В этом месте рассказа эаканчивается детство. Я знаю, что нет точки или мгновения, от еоторого можно было бы к нему вернуться. Но наступает момент, от которого мы регрессируем отступаем в никуда — куда бы мы ни двигались. И тотчас рассказ становится чужим и искусственным, даже если он трогателен или занимателен. Регрессия — это уступка сознания условиям нашей внутренней жизни, когда она уже начала отделяться от жизни сознания.
Воспоминания, изложенные в трех следующих главах, — регрессивны.
Глава пятая: Регрессивная интерлюдия:
Пожалуй, никогда еще я не был так близок к непосредственному знакомству с Никой, как в тот ошеломительно тихий весенний день 12 мая 1938 г. День этот, как все сколько-нибудь памятные дни моей жизни, был отмечен ложью. Точнее, несколькими обманами, равно угрожавшими раскрытием и справедливым позором наказания.
Итак, утром (день был выходной) мне было велено купить в магазине, на уже переименованной в Метростроевскую Остоженке, ливерной колбасы, шпрот, масла, хлеба и, не тратя денег ни на что другое и не останавливаясь по дороге для рассказов и расспросов, незамедлительно вернуться домой. Однако выполнить это оказалось совершенно невозможным, ибо, едва выбежав из ворот, я налетел на Гарика Першеронова. Гарик объявил, что всю ночь не спал, а читал «Мужчину и женщину» и что теперь он решитель все знает; впрочем, уже и раньше он почти все знал, а многое и видел (подсматривая за частной жизнью квартиранта Арсения). Кроме того, уже со всем доверительно, он сообщил мне. что «в результате новейших исследований установлено» (эту сакраментальную формулировку я слышал сотни раз из уст папы, его и моих друзей и разных других людей), что половая жизнь человека начинается рано, очень рано, а потому ее и надо начинать как можно раньше, «чтобы потом не стать инвалидом на всю жизнь».
С этим он и убежал, оставив меня в состоянии агонии. Надо было что-то решать. Верный инстинкт (не-половой!) подсказывал, что ни одна серьезная проблема, сколь бы ни далека была она от денег, не может быть решена при полном их отсутствии. Поэтому колбасу и масло я купил самые дешевые и, скрыв их истинную цену, «удержал» оставившееся для возможного применения в течение дня. После этого мне было приказано немедленно сделать уроки на завтра, на что я, удачно сымитировав полную покорность судьбе, заметил, что раз папы дома нет, то без него решить четыре арифметические задачи будет едва ли возможно, а потому необходимо сбегать к Гарику, чтобы он помог. Конечно, это была тоже чистая ложь, ибо Гарик на сегодня был мне уже совершенно не нужен, но решительно необходим был Роберт, ибо только он, и никто другой, был бы в состоянии подтвердить или опровергнуть информацию Гарика.
Роберта я застал гладящим брюки и — по его собственному выражению, которое я применил в начале этой главы, — «ждущим услад от этого ошеломительно тихого весеннего дня». Однако приступить к разрешению проблемы пола он наотрез отказался, заявив, что безумно хочет пива — после завтрака» состоявшего из селедки с картошкой, но что денег на это у него нет. Я сразу же предоставил в его распоряжение утаенную сумму, которой хватило на две кружки, правда, не пива, а неописуемой по неопределенности вкуса браги. Ее в ту весну вдруг стали продавать на улицах из цистерн.
Когда мы наконец уселись на скамейке в самом начале Гоголевского бульвара, Роберт сказал: «Гарик слишком восприимчив и примитивен, как, впрочем, почти все преждевременно физически развившиеся мальчики. Ты постарайся понять, что стремление к половому акту и сам половой акт возникают необходимо. Но они могут индуцировать в тебе такие рефлексивные и интенциональные состояния, которые по самой их природе не необходимы. То есть мы сами в какой-то мере решаем, случиться этим состояниям или нет, а также когда и где им случиться. Человек, который видит в половом акте только необходимость, — уже инвалид, ибо он наперед лишает себя возможности выбора этих состояний. Я ни на мгновение не сомневаюсь, что хоть это ты можешь понять».
Я ровно ничего не понял, но мне стало почему-то гораздо легче. Покинув Роберта, я побежал домой, боясь, что если меня долго не будет дома, то мама может позвонить Гарику. С ним же я немедленно и столкнулся у тех же самых ворот. За прошедшие два часа он полностью забыл о проблеме пола и был явно поглощен новой идеей. Пропустив мимо ушей мой торопливый пересказ сказанного Робертом, он важно прищурился, положил руку на лацкан моей вельветовой куртки и веско произнес: «Да ты ведь не знаешь, что тебя сегодня ждет». — «Что? Что? Говори скорее!» — «Сегодня нас посетил Геня и обедал с нами. Он и сейчас еще в столовой, беседует с отцом. А мать плачет на кухне, что он опять себе завел новую женщину». — «Да говори же наконец, что сказал Геня!» Гарик выдержал наконец паузу и продолжал: «Геня сказал, что Ника Ардатовский хочет с тобой лично познакомиться. Это, я полагаю, сегодня и произойдет. Ты ведь знаешь Леонарда Адольфовича из третьего подъезда, у которого почти парализованы ноги? Так вот, сегодня вечером он придет посидеть на переднем дворе, возле клумбы, и дедушка с Никой придут его навестить. Дедушка когда-то хорошо знал Леонарда Адольфовича и очень его жалеет. Ты к нам спустись до ужина, а я буду иметь честь лично представить тебя этим двум совершенно необыкновенным людям».
К вечеру у нас ожидались гости. Во время обеда я, во-первых, соврал, что «почти» сделал все уроки, а во-вторых, выдумал, что мне будет крайне необходимо вечером отлучиться на пять-десять минут, чтобы… «помочь полить клумбы из шланга», но что к приходу гостей я, безусловно, буду дома.
На всем наклонном и вытянутом прямоугольнике Обыденского наш дом был единственным домом с передним двором. Передний двор был не только всегда чисто прибран, но, так сказать, и морально чист тоже. Наш задний двор был грязен и гораздо более посещаем бедными детьми и хулиганами с «самого заднего» двора, отделенного от него складскими помещениями и огромной помойкой.
«Позвольте вам представить моего высокоталантливого, хотя и весьма молодого друга», — низким голосом сказал Гарик, описав левой рукой полукруг над головами сидящих на скамейке у клумбы дедушки, Леонарда Адольфовича и Гени. Ники не было — у него в тот день заболел живот (опять «не случилось» и — в последний до 1974 года раз!). Мне жутко захотелось произнести что-нибудь интересное, но мыслей никаких не было — слишком волновался, должно быть.
«Я стал страшно впечатлительным, — сказал Леонард Адольфович. — Ты знаешь, Тима, у меня сегодня с утра не были абсолютно никакого аппетита. Так вот, следователь этот, Егошин, — абсолютно лишенный всякой культуры человек, ни малейших следов культуры я нем и не починало…» Я взглянул на Геню и увидел на его глазах пламенное веселье. Три года спустя Роберт сказал: «Генечка — почти такой же синкретический русский, как и я. Мы, способные инородцы, овладевая идиомой, можем в отличие от русских воспринимать ее и аналитически, а не только по смыслу воспринятого. В этом — неисчерпаемый источник веселья».
«Он мне прямо, — продолжал Леонард Адольфович, — ты, говорит, остзейская жопа, у меня еще говна наешься, ты извини, Тима, что я так при молодых людях». А я все свои силы, после стольких бессонных ночей, собрал и ему: «Альфусы, говорю, не остзейцы. Вы абсолютно не имеете никакого представления о фамилиях нашею края. Мы — евреи, во втором поколении крещенные в лютеранство. И я не могу поверить. чтобы уважающая себя держава смогла стать великой без никеля. Когда у меня в 1934-м ноги начали отниматься, так меня на носилках в цех приносили».