Философия. Книга третья. Метафизика
Шрифт:
Если для ориентирования в мире последний горизонт составляет движущаяся из нескончаемого в нескончаемое материя, которая предшествует началу всякого особенного существования, то в экзистенциальном видении существования этому существованию, напротив, задают вопросы о его истоке и основе. Можно ли рассказать о возникновении мира? Для этого есть несколько возможностей.
Я вижу, как мир растет в многократно повторяющихся круговоротах и вновь исчезает в хаосе, из которого затем возникает опять; основы у мира нет, потому что мир был всегда. Или я представляю мир, как существование, которому не нужно было бы возникать. Оно существует по ошибочному решению трансценденции. Лучше было бы, если бы мира не было, и все-таки отпадение от собственной основы, жажда становления привела к существованию этого мира, и теперь следует желать, чтобы это существование можно было бы вновь сделать небывшим, так чтобы блаженная в самой себе трансценденция пребывала в одиночестве.
Эти мифы в своей конкретизации столь проблематичны, что скоро надоедают нам. И все же они не вовсе чужды нам, потому что через них, в символическом выражении, делается для нас языком неисследимость существования, как нечто, решающим образом касающееся всех нас в нашей близости к вещам и отдаленности от них, в восторге нашей жизни и в ужасе существования.
Ни одна из этих мыслей еще невозможна для нас как познание или как вера в подобной содержательной определенности.
Экзистенциально же эти мысли о мировом целом имеют противоположное значение. Если мы мыслим единый мировой процесс, в котором то, что совершается, еще нечто решает, то акцент мысли на мгновении становится предельным напряжением совершающего выбор самобытия: отменить, как небывшее, здесь нельзя ничего; возможность есть у меня только однажды; одно решает дело; есть лишь один Бог; не существует переселения душ, а есть смерть и бессмертие; подъем и падение решают окончательно раз навсегда.
Напротив, те мысли, которые мыслят вечно настоящее присутствие всегда уже достигшего цели бытия, как объемлющее, дают экзистенции покой созерцания в оставляющем всякую напряженность доверии.
Эту антиномию между решением, которое еще только предстоит принять, и вечным настоящим, которое утратить невозможно, экзистенция преодолевает там, где она в своем существовании оказывается способной привести в единство напряжение обретаемого в восхождении решения с невозмутимой уверенностью в том, что само это решение есть явление вечного бытия. Взаимно противоречащее становится экзистенциально возможным. Но — именно поэтому — какое бы то ни было знание об этом единстве, а затем также и о бытии трансценденции в каком-либо непротиворечивом единстве, для нас исключено.
В этой позиции по отношению к трансценденции я открыт для историчности мирового целого. Правда, мир не есть одна из множества возможностей, как если бы он в его целом мог бы быть также иным. Впрочем, он включает в себя возможность, но сам он не есть эта возможность в каком-либо постижимом для сознания вообще или экзистенции смысле. Его историчность неисследима, никакое знание не может отыскать его основы, и никакая экзистенция не может постичь ее. «Иного основания никто не может положить, кроме того, которое положено было в начале»21. Так Шеллинг еще может высказать, логически мифологизируя, то, что, как уважение к действительности как действительности и событиям в ней, всегда и везде верно выражает ее историчность в трансценденции, не ослабляя, однако же, для экзистенции напряжения, заключенного в возможности ее отпадения и подъема.
10. Падение и подъем в истории
— В нашем взгляде на мировое целое мы вышли за рамки того пространства существования, в котором я могу действовать как возможная экзистенция, не только по его объему, но и по характеру.
Я, как историчное существо, действительно есмь только в ситуации своего ограниченного мира; я вижу возможности, которые суть такие возможности только на основе имеющегося у меня знания; чем решительнее я действую, опираясь на него, тем с большей ясностью предстает передо мною на границе непредсказуемость. Я нахожусь в движении взаимного откровения с отдельными людьми; чем решительнее я вступаю в эту коммуникацию, тем более ощутимой становится для меня превозмогающая безкоммуникативность со всем тем, что находится вне ее. Наполняя свой мир доступного пониманию, я нахожусь в некотором всеобъемлющем целом еще мною не понятого и для понимания закрытого.
Но мое знание и искание простирается также и за границу мира, доступного моему пониманию и моему вмешательству; причем на мировое целое оно распространяется иначе, чем на историю, как человеческое существование, которое более живо меня касается, ибо оно создало и еще создает само мое существование и в своих реальностях и решениях являет мне в то же время мои собственные возможности.
То, что в мифологических формах мыслится в мировом целом, — это или бытие природы, как совершенно иного, или же оно с самого начала имеет отношение к истории человека. Тогда возникновение
В истории же я существую в пространстве своих собственных возможностей воздействия. Здесь отпадение и подъем составляют способ бытия той действительности, которая есмь я сам. Поскольку же я нахожу себя лишь как исчезающе малое звено в цепи людей, и в самом себе не нахожу с однозначной ясностью восхождения, — во мне и в целом одновременно есть и восхождение, и отпадение, как ход событий, перед которым я, правда, бессилен и которому я вверен, однако же не так, как природе, но как действительности, свойство которой всегда зависит также от человека, а значит, и от меня.
Если человек действует исторично, то лишь тогда знает со светлой ясностью, чего он хочет, а хочет он безусловно лишь там, где его абсолютное сознание проникает в явления и крепит их якорь в трансценденции. В другом случае он действовал бы, гонясь за сугубо мгновенными целями, произвольно и неуверенно, или, преследуя рациональные конечные цели, поступал бы насильственно и, может быть, разрушительно; или же ему осталась бы только уверенность витального инстинкта, внушающая ему, как этому особенному индивиду, плавая в море событий, во всяком случае, возможно дольше удерживаться на поверхности.
Только благодаря соотнесенности с трансценденцией человеку оказывается возможно в случаях конфликтов рискнуть собой и дать погибнуть существованию, потому что необходимо что-то решить. Ибо неясная наличность, живущая в сущности только ценою компромиссов, есть понижающееся существование. И вот, оно, ради действительности, а это значит: ради возможности подъема и исхода из подобной недействительности чистого существования, само влечется к своей границе, чтобы оно вслух сказало, что оно на самом деле такое. Поскольку же всякое существование в относительном принуждено жить за счет компромиссов, то невозможно знать объективно: где нужно и должно принимать решение, а где — нет. Воля к решению экзистенциальна; ее влечет не просто нетерпение и неудовлетворенность тех, кто ищет только движения, возбуждения, перемены жизни, саморазрушения, но смысл, гласящий, что действительность должна быть истинной. Нужно ли защитить общественное или личное отношение, нужно ли сохранить в неприкосновенности известный способ мышления об истине, — это, в конечном счете, открывается нам только из трансцендентной соотнесенности принимающих решение экзистенций. Не заключает в себе истины выражение, будто бы время от времени следует опять уничтожать все до основания и начинать сначала. В историчном существовании правдивость требует оставаться в напряжении между передающим в традиции хранением некоторой наличности и безграничным риском разрушения. Но, исходя только из опыта и рационально определимых целей, невозможно прийти ни к какому решению. Все изначальные решения коренятся в трансценденции, как живом присутствии отпадения и восхождения. Поэтому во всякое мгновение, когда историческое и присущее в настоящем существование лежит передо мною не только на нескончаемой равнине эмпирической действительности, но становится прозрачным вглубь, это существование подразделяется для моего взгляда на отпадающее и восходящее бытие.
Падение и подъем в истории ощутимы для нас в философском чтении истории, и реальны в нашей собственной деятельности, которая, как деятельность в общности (gemeinschaftlich), становится политической деятельностью.
Чтение истории как шифра трансценденции служит созерцательным дополнением для активности действия в настоящем. Вдохновенный философ читает, как шифр сверхчувственного, то, что с помощью элементов эмпирической действительности он рассказывает как миф об истории человечества. Последним таким мифом был миф Гегеля. Однако, с такой точки зрения, история, в отличие от сугубо сверхчувственных мифов о космогониях, становится мифом в действительности. Я переживаю этот миф, не измышляя некий процесс вне мира, но погружаясь в саму действительность. Если я так близко подступаю к ней, что кажется, словно это я сам живу в истории, то меня захватывает отныне становящаяся также реальной, хотя и односторонняя коммуникация. Тогда история становится настоящим в том смысле, что прошедшее может настать вновь, как если бы оно еще было будущим. Я еще раз полагаю его в витание возможности, чтобы тем решительнее воспринять от него то, что в нем окончательно, как абсолютно историчное. Здесь рождается уважение к действительности как таковой, глубина которого — в соотнесенности с трансценденцией. Это чтение истории есть философия истории, которая упраздняет время во времени.