Философский камень
Шрифт:
Литтлуэй нервничал. Он, наверное, столько мыслей передумал о последствиях операции, что уже заранее настроил себя на неблагополучный исход. А все прошло как надо. Опять без труда впиталось зернышко сплава Нойманна. По настоянию Литтлуэя, кусочек использовался гораздо меньших размеров, чем прежде (он опасался, что появится раздражение, которое закончится кровоизлиянием в мозг). На силу эффекта в целом это не повлияло. Когда по электродам был пропущен ток, на лице у Литтлуэя обозначилось приятное удивление. Он рывком повернул было ко мне голову, но к счастью, ему не дали это сделать тиски с обивкой. Литтлуэй ничего не сказал; просто сидел, полностью расслабившись; лицо помолодело
— Ладно, ты был прав. Извиняюсь.
После этого дальнейших сложностей с Литтлуэем не возникало, хотя ему больше, чем мне, пришлось потрудиться, чтобы научиться усилению без помощи электродов. Видимо, потому, что Литтлуэй на двадцать лет старше меня и в нем крепче укоренился стереотип привычки, или, может, от того, что психологически мозг мозгу в каком-то смысле все же рознь. Заодно с Литтлуэем и я как бы перенес всю операцию заново: был момент, когда он всерьез усомнился, можно ли вызвать инсайт без помощи тока. Но примерно на четвертом по счету сеансе он сказал:
— По-моему, я вник, уберите электроды.
И он действительно вник. После этого я оставил Литтлуэя одного почти на сутки. Я знал, что ему предстоит о многом поразмыслить, заново прочувствовать. Может показаться странным, но в ту ночь я начал подозревать, что мы, вероятно, коснулись лишь верхушки айсберга, что касается возможностей нашего открытия.
Произошло это достаточно ординарно. Мне снилось, что я вроде как получил заказ на сочинение фортепианного концерта (за всю свою жизнь я не сочинил ни такта). В самой что ни на есть кульминации сна я сел за пианино, махнул рукой оркестру, и полилась музыка — диковинная. Проснулся я, все еще помня ее отзвуки, причем знал, что это именно моя музыка, а не что-то из моих любимых композиторов.
Я лежал в постели, раздумывая над этим. Меня никогда глубоко не занимала природа снов, они казались мне ночной вариацией грез, наделенных незаслуженной достоверностью, покуда их не гасит разоблачающий свет дня. Иными словами, напоминает рассказ, который рассказываешь сам себе. Но откуда в таком случае взялась музыка? Вспомнилась история с Колриджем и его «Кубла Ханом» [120] , в которую я никогда особо не верил; теперь она не казалась мне такой уж малореальной.
120
«Кубла Хан» (1816) — поэма С. Колриджа, написанная в состоянии наркотического транса.
Да, действительно, сны в основном — не более чем фантазии спящего ума. Однако некоторым из них присуща реальность, элемент сюрпризности, подразумевающий какой-то более глубокий уровень психики, и, задумавшись, я понял очевидность этого. Да, бодрствующий ум, возможно, и гибок, но он не созидателен в подлинном смысле.
От этой внезапной догадки я просто оторопел. Вот он я, Говард Лестер, лежу у себя в постели и вроде как четко сознаю свою сущность. А вместе с тем там, под поверхностью моего сознания — даже под пластом интуиции, теперь мне доступным, — находится еще один Говард Лестер, имеющий больше права зваться моим именем. Я так, самозванец, а вот он и есть «настоящий Я».
Странноватое ощущение: чувствовалось, что твоя «подлинная сущность» кроется глубоко в тебе, словно какое-нибудь чудовище на дне моря. И одновременно с тем я ясно увидел, что новое мое качество владения собственным мозгом никак не сблизило меня с этим скрытым «Я». Я почти постоянно ловил себя на том, что подспудно сознаю некую «связанность» со Вселенной, свою принадлежность, инстинктивную связь с окружающим видимым миром и еще одним, тайным, что кроется под ним. Но сокровенная сущность лежит гораздо глубже.
Я не беспокоил Литтлуэя и на следующий день. Часа в четыре вечера он позвонил мне и попросил прийти к нему домой. Он жил в приятном для глаза, окруженном липами дощатом строении рядом со студенческим городком. Дверь открыл чернокожий домработник. Литтлуэй сидел в постели у себя наверху в комнате, выходящей окнами на запад; подоконник и раму золотил предвечерний декабрьский свет. Я замер, глядя на Литтлуэя распахнутыми глазами. Перемена с ним произошла просто неописуемая. Работая с человеком бок о бок вот уж несколько лет, я считал, что изучил уже каждую черточку на его лице. Теперь я готов был поклясться, что передо мной другой человек, имеющий с Литтлуэем изумительное сходство — возможно, двойник, — только совсем другого толка человек. Я уже говорил, что Литтлуэй походит на фермера — эдакого
пышущего здоровьем, сметливого, юморного — живая иллюстрация Джона Булля [121] . Не потому, что Литтлуэй под это «играл», просто это на самом деле был он. Этот же, передо мной, имел вид кроткий, интеллигентный, невинно-мечтательный. Бледность лица еще больше усугубляла эффект.
Эта «подмена личности» сохранилась и по сей день, будто мы вот только что в канун Рождества уехали из университета Висконсина. Коллеги сочли бы его за подставное лицо. Даже сейчас я никак не могу свыкнуться: слышу его голос за дверью, и он входит в комнату; я жду того, «старого» Литтлуэя, а входит его «двойник». Первые его слова:
121
Джон Булль — герой памфлетов английского публициста Джона Арбетнота (1667 — 1735) «История Джона Булля», символ упрямого и корыстного англичанина.
— Ох уж и терпения у тебя было со мной, а? И неужели никогда не подмывало обложить меня «дуралеем чертовым»?
Я заверил его, что и в мыслях не было. Домработник принес нам чая (увы, из пакетиков), и мы прервали разговор. Затем Литтлуэй возобновил его уже на более серьезной ноте.
— Я вот думаю над твоим предложением найти еще с десяток человек, И считаю, что спешить не надо.
— Почему?
— Все это не следует разглашать, пока досконально не изучим свои открывшиеся возможности. Я вот тут читал «Назад к Мафусаилу» — ты же знаешь, я Шоу на дух не переносил, так что это практически первая его вещь, которую я прочел. Так вот, помнишь ту часть, где один из политиков думает, что они изобрели эликсир, и предупреждает, что люди из-за обладания им друг друга перебьют? – И он был прав. Просочись хотя бы слух — нас же ни на сутки в покое не оставят, проживи мы хоть тысячу лет. – Ты хоть кому-нибудь вообще говорил?
— К счастью, нет. Правда, обмолвился один раз Гарви Гроссману о своей озабоченности проблемой старения, но тот не придал никакого значения. Все остальные на факультете полагали, что мы просто продолжаем серию экспериментов Аарона Маркса по постижению ценности.
— Ну и хорошо, — облегченно сказал Литтлуэй. — А то как подумаю, насколько беспечно мы пока действуем... Хонор Вайсс, может статься, первому встречному разболтает об эксперименте.
— Не думаю. На ней это слишком тяжело сказалось. Мне кажется, ей не хочется, чтобы были еще и последствия.