Флаги на башнях
Шрифт:
Четвертого декабря перед вечером Яблонский закончил ремонт своего мотора. С самого утра провозились он и его механик в аэроплане, а мои ребята и в школу не пошли, а обступили машину тесной толпой, и Яблонский кричал им сверху:
— Ничего, ничего, ребята, полетим!
Он поднялся в воздух очень поздно, уже начало темнеть. Мы уговаривали его отложить полет на завтра, но у Яблонского были свои соображения. Он пожал руки почти всем двумстам моим ученикам, потрепал кое-кого по грустной мордочке и обещал обязательно дать телеграмму о благополучном прибытии в Николаев, куда он должен был прилететь через час.
Мы
Телеграмму мы ожидали долго. Сначала оживленно обсуждали яркие подробности последних дней, потом тревожно молчали, а потом девочки начали плакать. Было двенадцать часов ночи, когда я увел грустных ребят спать. Алешка Сидорин выпросил у меня разрешения остаться на станции, он все-таки продолжал верить в телеграмму.
Она пришла к вечеру следущего дня и была подписана механиком. Он сообщал, что Яблонский сбился с пути и сел в поле, сел неудачно, в ров, разбил вконец машину и сам расшибся: находится в Николаеве в военном госпитале с переломанными руками и ногами.
Редко можно видеть такие широкое и горячее горе, какое захватило моих учеников. Они засели в классах за партами и громко открыто рыдали, не стесняясь друг друга и не оглядываясь. Я очень хорошо понимал их страдания, потому что и у самого щемило в сердце от сознания обидной и глупой несправедливости, от наглого хулиганства жизни, оскорбляющего прежде всего самых лучших, самых смелых и новых людей.
Алешка Сидорин не плакал. Он бродил по школе молчаливый и суровый и все о чем-то думал. Только к ночи он оживился и пришел ко мне с листком бумаги:
— Хлопцы согласны. Вот тут написали, у кого есть, а у кого нет, и так хорошо.
На листке бумаги были в колонку выписаны фамилии и против каждой стояла сумма: три копейки, пять копеек, одна копейка. Алешка обьяснил, что это собрано четыре рубля пятьдесят девять копеек, чтобы послать Яблонскому большую телеграмму, в телеграмме все написать.
Я ничего не сказал Алеше, и мы сели писать телеграмму. Она вышла действительно очень большой и подробной. В ней мы не столько обращались к Яблонскому, сколько к глупой судьбе, и требовали, чтобы она с большим уваженим относилась к человеческому подвигу. Телеграмма эта обошлась нам в десять рублей, сложились и учителя. Ее отправка успокоила ребят: грустные, но уже без рыданий отправились они спать. А на другой день мы получили и ответ от Яблоскного, в котором он благодарил нас и обещал поправиться и когда-нибудь снова к нам прилететь.
Через неделю мы видели на платформе обломки аэроплана Яблонского, которые проследовали через нашу станцию в Киев. А еще через неделю меня вызвал на соседнюю узловую станцию жандармский штабс-ротмистр.
Ротмистр дико глянул на меня:
— Сегодня сбор денег на телеграмму, а завтра для чего? Сегодня Яблонскому, а завтра кому?
— Господин ротмистр, но ведь…
— Что вы там еще говорите…
— Но ведь… военный летчик! Поручик!
Ротмистр дико глянул на меня:
— Вдолбите себе раз навсегда в голову: военный он или не военный, это вас не касается. Понимаете? Если не понимаете, смотрите, чтобы я не обьяснил вам как следует.
— Я понимаю, — тихо сказал я.
Он посмотрел на меня подозрительно и отвернулся:
— Можете идти. На
Я ушел. Я действительно все понял. Действительно подвиги военных летчиков моей страны не имели ко мне никакого отношения. Пусть, это в конце концов и раньше было ясно. Я не страдал и не жалел себя, но мне до рыданий стало жалко поручика Яблонского. В таком случае, для кого приносит он свою жизнь в жертву? Неужели для жандармского штаб-ротмистра?
Возвратясь домой, я нашел на столе распоряжение немедленно уволить из школы Алексея Сидорина.
Яблонский погиб во время войны с немцами.
Я сейчас часто вспоминаю этого веселого простого поручика. Его жизнь так характерна для последних лет царской реакции. Так холодно и так неуютно было героям в нашем Отечестве, и поэтому так мало люди знали, что у них есть Отечество. Большому человеческому чувству, чувству любви к Родине, чувству гордости и радости за нее так мало было простора. И сейчас, когда невозможно различить, где кончается героизм отдельного человека и начинается героизм моего народа, когда каждое движение народа и каждое движение советских самолетов так душевно и так родственно связаны, я благодарю судьбу, что она позволила и мне жить в наше прекрасное, горячее и искреннее время.
ГРИШКА
1
Городишко Мирополье стоял на горе. Из окна вагона он казался живописным: на зеленых склонах кое-где пробивались светло-голубые, светло-зеленые и темно-голубые маковки церквей, а выше всего поднималось из зелени стройное белое здание.
Из окна вагона казалось, что в тени этой зелени рядом с притихшими древними храмами люди живут уютно и мирно, там пахнут ландыши, там свежесть листвы, одетые крапивой и цветами дорожки.
А осенью городок былпохож на оперную декорацию: золото, парча и торжественные багряные закаты.
Железная дорога проходила от города в шести километрах; по железной дороге проносилась мимо города жизнь. Но редко кто-нибудь направлялся от станции в его таинственные рощи. Чаще всего проезжал на своей лнейке Илья Иванович Пивоваров.
Линейка у Пивоварова новая, ее крылья окрашены в розовый цвет, красил линейку Гришка. Гришка всегда держит в рукаъ темно-красные вожжи и управляет золотистым могучим жеребцом, только потому не взятым на войну, что засекается.
В прошлом году Илья Иванович ездил в губернский центр по делам и привозил оттуда целые ящики товаров, за которыми выезжал на подводе Гаврюшка. Кое-что укладывали и на линейке — галантерею. А в этом году Пивоваров ездит неизвестно за чем, из всех карманов у него торчат газеты, а портфельчик каким тощим уезжает, таким и приезжает.
Пивоварову сорок лет, а Гришке шестнадцать.
2
Ранней весной, когда только что оделись вербы, Гришка выехал на станцию за хозяином. Это было гораздо приятнее, чем возиться в конюшне или перекладывать в магазине ящики. Кроме того, Пивоваров был приятный и разговорчивый хозяин, а Гришке только и приходилось с ним поговорить, что по дороге.